Оглавление Видео опыты по химии На главную страницу


Химия и Химики № 3 2011




Обнаружив ошибку на странице, выделите ее и нажмите Ctrl + Enter

Мир одного физика

Не могли бы Вы решить уравнение Дирака?

      Почти в конце года, проведенного мной в Бразилии, я получил письмо от профессора Уилера, который сообщал о том, что в Японии состоится международный съезд физиков-теоретиков, и спрашивал, не хочу ли я туда поехать. До войны в Японии было несколько знаменитых физиков – профессор Юкава, который получил Нобелевскую премию, Томонага и Нишина, – однако этот съезд был первым знаком возрождения Японии после войны, и мы все сочли необходимым поехать и помочь им.
      К своему письму Уилер приложил небольшой армейский разговорник и написал, что было бы неплохо, если бы все мы хоть немного поучили японский язык. В Бразилии я нашел одну японку, которая помогала мне выработать произношение, кроме того, я учился поднимать клочки бумаги палочками для еды и много читал о Японии. В то время Япония казалась мне загадочной страной, и я полагал, что посетить столь странную и прекрасную страну будет необычайно интересно, а потому трудился изо всех сил.
      По приезде в Японию нас встретили в аэропорте и отвезли в Токио, в отель, который спроектировал Франк Ллойд Райт. Отель представлял собой подобие европейского отеля во всем, вплоть до маленького парнишки, одетого в такую же форму, которую носят посыльные в отеле «Филип Моррис». Мы были не в Японии; с тем же успехом мы могли бы отправиться в Европу или в Америку! Парень, который показал нам наши комнаты, задержался, поднимая и опуская шторы, в ожидании чаевых. Все было точь-в-точь как в Америке.
      Наши хозяева предусмотрели все. В первый вечер мы ужинали на верхнем этаже отеля; на стол подавала женщина в японском костюме, но меню было написано по-английски. Я приложил столько усилий, чтобы выучить несколько фраз на японском языке, поэтому в конце ужина я сказал официантке: «Кохи-о мотте ките кудасай». Она поклонилась и ушла.
      Мой друг Маршак не понял: «Что? Что?»
      – Я говорю по-японски, – сказал я.
      – О, ты неисправим! У тебя одни шуточки на уме, Фейнман.
      – О чем ты? – серьезно спросил я.
      – О'кей, – сказал он. – И что ты попросил?
      – Я попросил, чтобы она принесла нам кофе.
      Маршак мне не поверил. «Давай поспорим, – сказал он. – Если она принесет нам кофе…»
      Тут появилась официантка с нашим кофе, и Маршак проспорил.
      Я оказался единственным, кто выучил по-японски хоть что-то, – даже Уилер, который говорил всем, что нужно выучить японский язык, не удосужился выучить ничего, – и я больше не мог этого выносить. Я читал о настоящих японских отелях, которые были совсем не похожи на отель, в котором остановились мы.
      На следующее утро я позвал японца, который занимался организацией нашего пребывания в стране, к себе в комнату. «Мне бы хотелось переехать в японский отель».
      – Боюсь, что это невозможно, профессор Фейнман.
      Я читал, что японцы очень вежливы, но вместе с тем очень упрямы: с ними нужно долго работать. Тогда я тоже решил быть таким же упрямым и таким же вежливым, как они. Это была битва умов: состязание типа «вопрос-ответ» заняло тридцать минут.
      – Почему Вы хотите переехать в японский отель?
      – Потому что в этом отеле я не чувствую, что приехал в Японию.
      – Японские отели далеко не так прекрасны. Вам придется спать на полу.
      – Именно этого я и хочу; я хочу увидеть, как это делается.
      – Там нет стульев; Вы будете сидеть за столом на полу.
      – Но это же здорово. Это будет очень мило. Именно это я ищу.
      Наконец, он откровенно признается, в чем проблема: «Если Вы переедете в другой отель, то автобусу придется делать лишнюю остановку по пути на съезд».
      – Нет, нет! – говорю я. – Утром я сам буду приезжать в этот отель и садиться на автобус здесь.
      – Ну тогда, пожалуйста. Без проблем. – Вот в чем оказалось дело – ну, за исключением того, что я потратил полчаса, чтобы выяснить, в чем же состоит основная проблема.
      Он уже направляется к телефону, чтобы позвонить в другой отель, когда внезапно останавливается; все опять застопоривается. У меня уходит пятнадцать минут на то, чтобы выяснить, что на этот раз дело в почте. Если со съезда будут какие-то сообщения, то все они будут доставляться сюда, как и было условлено.
      – Ну и что, – говорю я. – Когда я буду приходить сюда по утрам, чтобы сесть на автобус, я буду просматривать, нет ли каких-то сообщений для меня.
      – Хорошо. Прекрасно. – Он подходит к телефону, и мы наконец-то едем в настоящий японский отель.
      Как только я туда попал, я сразу понял, что овчинка стоила выделки: отель был прекрасен! У входа было специально отведенное место, где снимают обувь, после чего девушка в традиционном костюме – с оби [10] – шурша выносит сандалии, берет твои пожитки; потом ты идешь за ней по коридору, где на полу лежат циновки, проходишь через раздвижные бумажные двери, а девушка идет маленькими шажками – чт-чт-чт. Все было просто изумительно!
      Мы вошли в мою комнату, и мой сопровождающий, который все организовал, вдруг пал ниц и коснулся носом пола; девушка легла рядом и тоже коснулась носом пола. Я почувствовал себя весьма неловко. Мне что, тоже следует коснуться носом пола?
      Они поприветствовали друг друга, он принял комнату для меня и ушел. Комната была действительно замечательная. В ней стояли все обычные стандартные вещи, который сейчас хорошо известны, но мне тогда все было в новинку. В комнате был небольшой альков с картиной, ваза, в которой изящно располагались веточки красной ивы, стол, чуть выше уровня пола, подушка неподалеку от стола, а в конце комнаты – две раздвигающиеся двери, выходящие в сад.
      Обо мне должна была заботиться женщина средних лет. Она помогла мне раздеться и подала юкату, бело-голубой халат, который носят в отеле.
      Я распахнул двери, полюбовался великолепным садом и сел за стол, чтобы немного поработать.
      Я просидел всего пятнадцать или двадцать минут, когда что-то отвлекло меня. Я поднял голову, посмотрел в направлении сада и увидел, что у самой двери в углу сидит очень красивая молодая японка в великолепном наряде.
      Я много читал о японских обычаях и понял, зачем ее прислали ко мне. Я подумал: «Это может оказаться очень интересным!»
      Она немного говорила по-английски. «Готите посмотреть сад?» – спросила она.
      Я надел обувь, которую следовало носить вместе с юкатой, что была на мне, и мы вышли в сад. Она взяла меня за руку и показала мне все.
      Оказалось, что, поскольку она немного говорила по-английски, управляющий отеля подумал, что мне будет приятно, если она покажет мне сад – и только. Конечно, я был немного разочарован, но это была встреча культур, и я знал, что очень легко понять что-то превратно.
      Немного погодя вошла женщина, которая следила за состоянием моей комнаты, и сказала что-то – по-японски – насчет ванной. Я знал, что японские ванны – это что-то любопытное, и мне не терпелось испробовать это самому, поэтому я сказал: «Хай».
      Я читал, что японские ванны – невероятно сложная вещь. В них используется много воды, которая нагревается извне, поэтому в ванной нельзя пользоваться мылом, чтобы не испортить воду для следующего человека.
      Я поднялся и проследовал в ванное отделение, где была раковина, и услышал, что в соседнем отделении, дверь в которое была закрыта, кто-то принимает ванну. Внезапно дверь открывается: человек, принимающий ванну, смотрит, кто ему помешал. «Профессор! – говорит он мне по-английски. – Войти в ванную, когда там находится кто-то другой – ужаснейшая ошибка!» Это был профессор Юкава!
      Он сказал мне, что женщина, несомненно, спросила, не желаю ли я принять ванну, и если да, то она приготовит ее для меня и скажет мне, когда ванная освободится. Но мне повезло, что, когда я совершил такую серьезную социальную оплошность, из всех людей, которые могли там оказаться, я наткнулся на профессора Юкаву!
      Японский отель был восхитителен, в особенности тогда, когда меня навещали гости. Ко мне в комнату входили знакомые, мы садились на пол и начинали разговаривать. Не проходило и пяти минут, как появлялась женщина, следившая за моей комнатой, и приносила на подносе чай и сладости. Все выглядело так, словно ты у себя дома, а служащие отеля помогают тебе принимать гостей. Здесь, когда к тебе в отеле приходят гости, до этого никому нет дела; ты сам должен вызывать служащих и т.д.
      В этом отеле даже прием пищи был обставлен иначе. Девушка, которая приносила еду, находилась с тобой в течение всего обеда, чтобы ты не остался один. Я не мог поддержать слишком содержательный разговор, но в этом не было ничего особенного. Кроме того, еда была изумительная. Например, суп подавали в миске с крышкой. Поднимаешь крышку и видишь восхитительную картину: в супе плавают маленькие кусочки лука; это великолепно. Очень важно, как еда выглядит на тарелке.
      Я решил, что буду жить как японец настолько, насколько смогу. Это означало, что нужно есть рыбу. Раньше я просто ненавидел рыбу, однако в Японии обнаружил, что это несерьезно: я ел много рыбы, и она мне очень нравилась. (Вернувшись в Штаты, я первым делом отправился в рыбный ресторан. Опыт оказался ужасным – все было, как и раньше. Я не смог съесть то, что взял. Уже позднее я понял, в чем дело: рыба должна быть очень, очень свежей; у несвежей рыбы появляется привкус, который раздражает меня.)
      Однажды, когда я обедал в японском ресторане, мне подали что-то круглое, твердое, размером примерно с яичный желток. Эта штука плавала в какой-то желтой жидкости. До этого времени я ел все, что мне подавали, но эта штуковина напугала меня: она была извилистая и походила на мозг. Когда я спросил у девушки, что это, она ответила: «кури», что не принесло мне никакого облегчения. Я подумал, что это, наверное, яйцо осьминога или что-то вроде этого. С некоторым волнением я съел его, поскольку хотел быть японцем настолько, насколько это возможно. (Кроме того, я заучил слово «кури» так, словно от него зависела моя жизнь – я помню его даже по истечении тридцати лет.)
      На следующий день на конференции я спросил у одного японца, что это за извилистая штуковина. Я сказал ему, что мне было необыкновенно трудно ее есть. Что такое «кури», черт возьми?
      «Каштановый орех», – ответил он.
      Тот японский язык, что я выучил, возымел определенное действие. Однажды, когда автобус долго не отъезжал, кто-то сказал: «Эй, Фейнман! Ты же знаешь японский; скажи им, что пора ехать!»
      Я сказал: «Хайаку! Хайаку! Икимашо! Икимашо!», – что значит: «Поехали! Поехали! Быстрее! Быстрее!»
      Я понимал, что мой японский неуправляем. Я выучил эти фразы по разговорнику для военных, и, должно быть, они были очень грубыми, потому что все служащие начали сновать как мышки, говоря: «Да, сэр! Конечно, сэр!», – и автобус тут же поехал.
      Японский съезд состоял из двух частей: первая проходила в Токио, а вторая – в Киото. В автобусе по пути в Киото я рассказал своему другу Абрахаму Пайсу о настоящем японском отеле, и он тоже захотел пожить в нем. Мы остановились в отеле «Мийако», в котором были как комнаты в американском стиле, так и комнаты в японском стиле. Мы с Абрахамом поселились в комнате в японском стиле.
      На следующее утро молодая женщина, которая следит за нашей комнатой, готовит ванную, которая находится прямо в нашей комнате. Через некоторое время она приносит завтрак. Я одет только наполовину. Она поворачивается ко мне и вежливо произносит: «Охайо, гозай масу», что означает: «Доброе утро».
      Пайс выходит из ванной, абсолютно мокрый и совершенно голый. Она поворачивается к нему, совершенно спокойно говорит: «Охайо, гозай масу», – и ставит поднос на стол.
      Пайс смотрит на меня и говорит: «Бог мой, какие же мы варвары!»
      Мы вдруг поняли, что если бы американская горничная принесла завтрак и застала мужчину совершенно голым, то она тут же завопила бы и подняла суматоху. Но японские горничные привыкли к этому, и мы поняли, что в этих вопросах они гораздо умнее и цивилизованнее нас.
      В то время я работал над теорией жидкого гелия и понял, каким образом законы квантовой динамики объясняют странные явления сверхтекучести. Я очень гордился своим достижением и собирался рассказать о своей работе на съезде в Киото.
      За день до лекции мы ужинали, и рядом со мной за столом оказался не кто иной, как профессор Онсагер, первоклассный знаток физики твердого тела и проблем жидкого гелия. Он был немногословен, но каждый раз, когда он говорил что-то, это что-то было значительным.
      – Ну что, Фейнман, – сказал он резко, – я слышал, что ты понял жидкий гелий.
      – Ну, в общем-то, да…
      – Гм. – И это все, что он сказал мне за ужином! Таким образом, вряд ли это можно было считать одобрением.
      На следующий день я прочитал свою лекцию и объяснил все, что связано с жидким гелием. В конце лекции я выразил свое недовольство тем, что мне все еще кое-что непонятно, а именно: является ли фазовый переход в жидком гелии переходом первого рода (который имеет место, когда плавится твердое тело или кипит жидкость, т.е. температура постоянна) или это переход второго рода (который иногда можно наблюдать при магнетизме, когда температура постоянно изменяется).
      Тогда поднялся профессор Онсагер и сурово сказал: «Что ж, профессор Фейнман – новичок в нашей области, и я полагаю, что его нужно кое-чему научить. Есть кое-что, что он должен знать, и мы обязаны рассказать ему об этом».
      Я подумал: «Господи Боже! Где же я напортачил?»
      Онсагер сказал: «Мы обязаны сказать Фейнману, что еще никому не удавалось правильно понять род ни одного перехода, исходя из первых принципов, поэтому тот факт, что его теория не позволяет ему правильно определить род перехода, не означает, что он не понял все остальные аспекты жидкого гелия вполне удовлетворительно». Оказалось, что он хочет похвалить меня, но по тому, как он начал, мне показалось, что сейчас я получу нагоняй!
      Не позже, чем день спустя, я был у себя в комнате, когда зазвонил телефон. Звонили из журнала «Тайм». Звонивший парень сказал: «Нас очень заинтересовала Ваша работа. Нет ли у Вас ее копии, чтобы вы могли послать ее нам?»
      В этом журнале я еще никогда не печатался, а потому очень разволновался. Я гордился своей работой, потому что ее так хорошо приняли на съезде, и поэтому сказал: «Конечно!»
      – Прекрасно. Отошлите ее в наш отдел в Токио. – Парень дал мне адрес, а я чувствовал себя на все сто.
      Я повторил адрес, и парень сказал: «Да, все правильно. Большое спасибо, мистер Пайс».
      – О, нет! – вздрогнув, сказал я. – Я не Пайс; так вам нужен Пайс? Извините, пожалуйста. Когда он вернется, я передам ему, что Вы хотите с ним поговорить.
      Через несколько часов пришел Пайс. «Эй, Пайс! Пайс! – сказал я взволнованно. – Звонили из журнала «Тайм»! Они хотят, чтобы ты послал им копию своего доклада».
      – Да ну! – говорит он. – Публичность – это шлюха!
      Я потерпел двойное поражение.
      С тех пор я узнал, что Пайс был прав, но тогда мне казалось, что увидеть свое имя в журнале «Тайм» было бы просто здорово.
      Впервые посетив Японию, я очень захотел побывать там еще раз и сказал, что готов приехать в любой университет по их выбору. Японцы организовали целую серию визитов в разные места по несколько дней в каждом.
      В то время я был женат на Мэри Лу, и нас развлекали везде, куда бы мы ни отправились. В одном месте специально для нас устроили целую церемонию с танцами, которую обычно проводят только для больших групп туристов. В другом месте нас прямо у лодки встретили все студенты. В третьем – нас встретил мэр.
      Мы побывали также в одном маленьком, скромном, но особенном местечке, где обычно останавливался император, когда проезжал мимо. Место было просто прекрасное: его окружал великолепный лес, рядом протекал ручей; видно было, что его выбирали с особой заботой. Оно обладало каким-то спокойствием, какой-то скромной утонченностью. Сам факт того, что император останавливался именно в таком месте, говорил о более глубокой восприимчивости к природе, столь несвойственной Западу.
      И повсюду физики рассказывали мне, над чем они работают. Мне называли общую проблему и начинали писать кучу уравнений.
      – Подождите минутку, – говорил я, – у этой проблемы есть какие-нибудь конкретные проявления?
      – Ну, есть, конечно.
      – Хорошо, приведите мне пример.
      Я могу только так. Я ничего не способен понять в общем, если не имею в голове конкретного примера и не слежу за его развитием. Некоторые сначала думают, что я какой-то заторможенный и не понимаю сути дела, потому что я задаю так много «глупых» вопросов: «А на катоде плюс или минус? А анионы здесь или там?»
      Но позже, когда человек заберется в самую чащу своих уравнений и скажет что-то, я говорю: «Постойте! Здесь ошибка. Так не может быть!».
      Человек смотрит на уравнения и, конечно, через некоторое время находит ошибку и удивляется: «Как это, я сначала ничего не понимал, а теперь в путанице всех этих уравнений нашел ошибку?».
      Он думает, что я шаг за шагом следовал за его математическими выкладками. Но я этого не делал! У меня есть свой физический пример того, что он хочет проанализировать, а опыт и интуиция помогают мне представить его свойства. Поэтому, когда уравнение говорит, что дело обстоит каким-то образом, а я знаю, что так быть не может, я вскакиваю и кричу: «Постойте! Здесь ошибка!».
      Поэтому и в Японии я не понимал и не мог обсуждать ничьи работы, пока мне не приводили физического примера, а его обычно не могли найти. Или приводили неудачный пример, который можно было проанализировать более простым способом.
      Так как я постоянно просил не показывать мне математические уравнения, а объяснять физический смысл их работ, итоги моего визита были подведены в статье, размноженной на мимеографе, под названием «Фейнмановские бомбардировки и наши реакции».
      Посетив разные университеты, я провел несколько месяцев в институте им. Юкавы в Киото. Я получил истинное удовольствие, работая там. Все было просто прекрасно: приходишь на работу, снимаешь обувь, утром кто-нибудь приходит и подает тебе чай именно тогда, когда ты этого хочешь. Это было очень приятно.
      Живя в Киото, я пытался выучить японский язык в полном смысле этого слова. Я работал над ним гораздо упорнее и дошел до такого уровня, когда мог разъезжать в такси и общаться с людьми. Ежедневно я брал уроки японского, которые длились час.
      Однажды учитель-японец объяснял мне слово «смотреть». «Итак, – сказал он. – Вы хотите сказать: «Можно мне посмотреть ваш сад?» Как Вы это скажете?»
      Я составил предложение со словом, которое только что выучил.
      – Нет, нет! – возразил он. – Когда Вы говорите кому-то: «Не желаете ли Вы посмотреть мой сад?», то Вы используете первое слово «смотреть». Но когда Вы хотите посмотреть сад другого человека, то Вы должны употребить другое слово для «смотреть», более вежливое.
      «Не желаете ли взглянуть на мой садишко?» – вот что, по сути, Вы говорите в первом случае, но когда Вы хотите посмотреть сад другого человека, нужно сказать что-то вроде: «Могу ли я обозреть Ваш дивный сад?» Так что нужно использовать два разных слова.
      Затем он дает мне еще одно предложение: «Вы идете в храм и хотите посмотреть на сады…»
      Я составил предложение, на этот раз с вежливым словом «смотреть».
      – Нет, нет! – сказал он. – В храме сады еще более изящные. Поэтому Вы должны сказать что-то вроде: «Могу ли я остановить свой взор на Ваших изысканнейших садах?».
      Три или четыре разных слова для того, чтобы выразить одно желание, потому что, когда я делаю это, это жалко; но когда это делаете Вы, это верх изящности.
      Я изучал японский язык главным образом для того, чтобы общаться с учеными, и решил проверить, существует ли та же самая проблема в их среде.
      На следующий день, придя в институт, я спросил у ребят, которые были в кабинете:
      – Как сказать по-японски: «Я решаю уравнение Дирака»? Они сказали: так-то и так-то.
      – Отлично. Теперь я хочу сказать: «Не могли бы Вы решить уравнение Дирака?» – как я должен это сказать?
      – Ну, нужно использовать другое слово для «решить», – ответили они.
      – Но почему? – возмутился я. – Когда я решаю его, я, черт побери, делаю то же самое, что и Вы, когда решаете его!
      – Ну, да, но слово нужно другое – более вежливое.
      Я сдался. Я решил, что этот язык не для меня и перестал изучать его.

Решение с семипроцентной поправкой

      Задача состояла в том, чтобы определить правильные законы бета-распада. Судя по всему, существовали две частицы, которые назывались тау и тета. Похоже, что они имели практически одинаковую массу, но одна расщеплялась на два пиона, а другая – на три. Но помимо одинаковой массы они имели и одинаковое время жизни – весьма забавное совпадение. И потому эта задача занимала всех.
      На съезде, который я посетил, доложили, что при создании этих частиц в циклотроне при различных углах и энергиях, они всегда создаются в одинаковом соотношении: столько-то тау по сравнению со столькими-то тета.
      Безусловно, существовала возможность того, что эта одна и та же частица, которая иногда распадается на два, а иногда на три пиона. Однако никто этой возможности не допускал, потому что существует закон, называемый правилом четности, который основан на допущении о зеркальной симметричности всех законов физики и гласит, что частица, способная расщепляться на два пиона, не способна расщепляться на три.
      В тот раз я оказался не совсем в курсе дела: несколько отстал. Все выглядели столь осведомленными, и мне казалось, что я просто не успеваю за ними. Как бы то ни было, тогда я жил в одной комнате с Мартином Блоком, который проводил эксперименты. И однажды вечером он мне сказал: «Почему Вы так настаиваете на этом правиле четности? Быть может, тау и тета – это одна и та же частица. Что произошло бы, если бы правило четности оказалось ложным?»
      Я немного подумал и сказал: «Это значило бы, что законы природы различны для правой руки и для левой, что существует способ определить правую руку с помощью физических явлений. Не знаю, так ли это ужасно, хотя какие-то плохие последствия должны быть, но мне они не известны. Почему бы тебе завтра не спросить об этом экспертов?»
      Он сказал: «Нет, меня они не послушают. Спроси ты».
      Таким образом, когда на следующий день, на заседании, мы начали обсуждать загадку тау-тета, Оппенгеймер сказал: «Нам нужно услышать какие-то новые, нелепые идеи насчет этой проблемы».
      Тогда я встал и сказал: «Я задаю этот вопрос от имени Мартина Блока: Что произошло бы, если бы правило четности оказалось ложным?»
      Мюррей Гелл-Манн частенько дразнил меня на это счет, говоря, что у меня не хватило смелости задать этот вопрос от своего имени. Но дело не в этом. Я полагал, что эта мысль может иметь значение.
      Ли, тот самый Ли, который работал с Янгом, ответил что-то очень сложное, и я, как обычно, не совсем понял, о чем он говорит. В конце заседания Блок спросил меня, что он сказал, и я ответил, что не знаю, но, насколько я понимаю, вопрос все еще остается открытым – такая возможность существует. Я не считал это вероятным, но полагал, что это вполне возможно.
      Норман Рамзей спросил, как я считаю, стоит ли ему провести эксперимент, чтобы попытаться обнаружить, что закон четности может нарушаться, и я ответил: «Чтобы тебе было понятнее, скажу: я ставлю пятьдесят против одного, что ты ничего не найдешь».
      Он сказал: «Для меня это не так уж плохо». Но эксперимента так и не провел.
      Как бы то ни было, несохранение закона четности все же было обнаружено экспериментально; его открыла Ву, и благодаря этому открытию появилось множество новых возможностей для теории бета-распада. Кроме того, это открытие повлекло за собой множество новых экспериментов. В одних экспериментах ядра из спина вылетали влево; в других – вправо; в связи с четностью проводилось великое множество экспериментов и было сделано много всевозможных открытий. Однако результаты были столь беспорядочными, что никто не мог собрать их в единое целое.
      В какой-то момент в Рочестере состоялась встреча – ежегодная Рочестерская конференция. Я опять-таки плелся в хвосте, а Ли делал доклад по несохранению закона четности. Они с Янгом пришли к выводу, что четность нарушается, и теперь он выдвигал свою теорию этого нарушения.
      Во время конференции я жил у своей сестры в Сиракузах. Принеся доклад домой, я сказал ей: «Я не понимаю, о чем говорят Ли и Янг. Все это так сложно».
      – Вовсе нет, – сказала она, – дело не в том, что ты не понимаешь эту теорию, а в том, что это не ты изобрел ее. Ты не смог придумать ее по-своему, когда узнал ключ. Представь, что ты снова стал студентом, возьми этот доклад в свою комнату, прочти каждую строчку, проверь все уравнения. Тогда тебе не составит труда понять его.
      Я последовал ее совету, прочитал всю работу и нашел ее весьма простой и совершенно очевидной. Я просто боялся читать ее, считая слишком сложной.
      Это напомнило мне кое-какие наблюдения, которые я сделал давным-давно, занимаясь лево-правонесимметричными уравнениями. Теперь, вглядевшись в формулы Ли, я понял, что задача решается очень просто: связь всех частиц левовинтовая. Для электрона и мюона я предсказывал то же самое, что и Ли, за исключением нескольких знаков там и тут. Я в тот момент не понял, что Ли рассмотрел только простейший пример мюонной связи, и не доказал, что все мюоны в конечном состоянии правополяризованные, тогда как, согласно моей теории, все мюоны автоматически получались полностью поляризованными. Таким образом, я даже получил результат, которого у Ли не было. У меня были другие знаки, но я не осознал, что помимо знаков я предсказал правильную поляризацию.
      Я предсказал несколько других величин, которые еще никто экспериментально не измерил, но когда дело дошло до протона и нейтрона, я не смог втиснуть их в те данные о константах связи, которые были в то время известны – картина получалась грязной.
      На следующий день, когда я пришел на конференцию, очень добрый человек, Кен Кейз, который должен был делать доклад о чем-то, уступил мне пять минут от своего времени, чтобы я мог рассказать о своих идеях. Я сказал, что совершенно уверен, что связь всех частиц левовинтовая, а знаки для электрона и мюона получаются обратные, но с нейтроном дело плохо – продолжаю сражаться. Позднее экспериментаторы задали мне несколько вопросов о моих предсказаниях, а потом я уехал в Бразилию на все лето.
      Вернувшись в Соединенные Штаты, я тут же захотел узнать, как обстоит дело с бета-распадами. Я поехал в лабораторию профессора Ву, которая находилась в Колумбии; ее саму я там не застал, но другая женщина показала мне всевозможные данные, разные хаотические числа, которые ни во что не укладывались. Электроны, которые в моей модели должны были рождаться в бета-распаде полностью левополяризованными, получались в некоторых ситуациях правополяризованными. Ничто ни с чем не сходилось.
      После возвращения в Калтех я спросил у экспериментаторов, что происходит с бета-распадами. Я помню трех парней – Ханс Иенсен, Олдер Вапстра и Феликс Бем, – они усадили меня на небольшой табурет и начали наперебой выкладывать все, что знали: экспериментальные данные из других частей страны и свои собственные. Поскольку я хорошо знал этих ребят и то, как тщательно они проводят эксперименты, я больше полагался на их результаты, чем на чужие. Их результаты, при отдельном рассмотрении, были не столь противоречивы; мешанина возникала только при сравнении их данных с данными других групп.
      Наконец, я все в себя впитал и тут они сказали, что ситуация такая запутанная, что даже некоторые из давно установленных фактов стали подвергать сомнению, например, то, что бета-распад нейтрона происходит за счет S и T связи. Черт-те что. Мюррей говорит, что, может быть, бета-распад идет за счет V и A связи.
      Я подпрыгиваю на табуретке и говорю: «Но тогда мне ясно ВСССССЕ!»
      Они подумали, что я шучу. Но ведь на конференции в Рочестере я споткнулся именно на распадах нейтрона и протона: все укладывалось в мою модель, кроме них, но если это был V и A вариант, а не S и T, с ними тоже будет все в порядке. Таким образом, у меня в руках полная теория!
      Той ночью я подсчитал все, что можно, с помощью своей теории. Первым делом я вычислил скорость распадов мюона и нейтрона. Если моя теория правильна, то они должны быть связаны определенным соотношением; она оказалась правильной с точностью до 9 процентов. Это довольно точно, девять процентов. Конечно, могло бы быть и лучше, но и этого вполне достаточно.
      Я продолжил свою работу, проверил кое-что еще, что подошло к моей теории, потом еще кое-что подошло, еще кое-что, все это привело меня в совершеннейший восторг. Впервые за всю свою карьеру ученого, и это случилось лишь однажды, я знал закон природы, которого не знал никто другой. (Конечно же, это было не так, но даже тогда, когда я впоследствии узнал, что, по крайней мере, Мюррей Гелл-Манн, а также Сударшан и Маршак разработали ту же самую теорию, это не испортило мою радость.)
      Все, что я делал раньше, сводилось к тому, что я брал чью-то теорию и совершенствовал метод вычисления или использовал уравнение, например, уравнение Шредингера, чтобы объяснить какое-то явление, например, что происходит с гелием. Мы знаем и уравнение, и явление, но как все это работает?
      Я подумал о Дираке, который тоже открыл новое уравнение – уравнение, показывающее поведение электрона, – у меня же было новое уравнение бета-распада, которое хоть и не было таким жизненно важным, как уравнение Дирака, было отнюдь не плохим. Это был единственный раз, когда я открыл новый закон.
      Я позвонил в Нью-Йорк своей сестре, чтобы поблагодарить ее за то, что она заставила меня сесть и проработать ту статью Ли и Янга на Рочестерской конференции. После ощущения свой отсталости, которое вызывало у меня чувство дискомфорта, теперь я был в деле; я сделал открытие именно из того, что она предложила мне. Я смог, так сказать, вновь войти в физику и хотел поблагодарить ее за это. Я сказал ей, что все встало на свои места, кроме девяти процентов.
      Я был очень взволнован и продолжал вычислять; у меня появлялись все новые и новые данные, которые подходили к моей теории: причем все получалось совершенно автоматически, без каких-либо усилий с моей стороны. Теперь я уже начал забывать о девяти процентах, потому что все остальное полностью соответствовало теории.
      Я упорно трудился до поздней ночи, сидя за маленьким столиком в кухне у окна. Становилось все позднее и позднее: было часа два или три утра. Я упорно работаю, собирая все свои вычисления и объединяя их с тем, что соответствует моей теории, я размышляю, я сосредоточен, на улице темно, тихо… когда вдруг раздается ТУК-ТУК-ТУК-ТУК – громко, в окно. Я выглядываю, вижу белое лицо прямо за окном, в нескольких дюймах, и ору от неожиданности и удивления!
      Это была одна моя знакомая, которая разозлилась на меня за то, что, вернувшись из отпуска, я тут же не позвонил ей, чтобы сообщить о своем прибытии. Я впустил ее и попытался объяснить, что сейчас я очень занят, что я кое-что открыл и что это очень важно. Я сказал: «Пожалуйста, уйди и дай мне закончить».
      Она сказала: «Нет, я не хочу докучать тебе. Я просто посижу в гостиной».
      Я сказал: «Ладно, хорошо, но это довольно сложно». Но она не просто сидела в гостиной. Лучше всего я это выражу, если скажу, что она приютилась в уголке и сложила руки, не желая «докучать» мне. Но, конечно же, целью ее было вытрясти из меня душу! В этом она преуспела – я не мог не обращать на нее внимания. Я очень рассердился и огорчился, я не мог так работать. Мне нужно было вычислять; я делал великое открытие, был ужасно взволнован, не знаю, как это случилось, но мое открытие оказалось для меня важнее ее – по крайней мере, в тот момент. Я не помню, как мне удалось ее выдворить, но это было невероятно сложно.
      Поработав еще немного – было уже совсем поздно, – я проголодался. Тогда я отправился по главной улице к небольшому ресторанчику, который находился в пяти или десяти домах от меня. Я уже и раньше делал это по ночам.
      Сначала меня частенько останавливали полицейские, потому что я обыкновенно шел, размышлял, а потом вдруг останавливался: иногда в голову приходит довольно сложная мысль, так что идти дальше становится просто невозможно, сначала нужно в чем-нибудь убедиться. Итак, я останавливался и иногда простирал руки в воздух, говоря себе: «Расстояние между этими таково, а потом это поворачивается в этом направлении…»
      Я стоял на улице и размахивал руками, когда ко мне подходили полицейские: «Как Вас зовут? Где Вы живете? Что Вы делаете?»
      – О! Я просто размышлял. Извините; я живу здесь и часто хожу в ресторан… – Вскоре они уже знали, что это за тип, и больше не останавливали меня.
      Итак, я пришел в ресторан, и я так взволнован, что за едой рассказываю официантке, что я только что сделал открытие. Она включается в разговор и сообщает, что ее муж то ли пожарный, то ли лесничий, то ли кто-то в этом роде. Она очень одинока, и все в том же духе, в общем, все, до чего мне нет дела. Так что и такое случается.
      На следующее утро, придя на работу, я подошел к Вапстре, Бему и Иенсену и сказал им: «Я разработал всю теорию. Все встало на свои места».
      Кристи, который тоже был там, сказал: «А какую постоянную бета-распада ты использовал?»
      – Постоянную из книги Того-то.
      – Но ведь это неправильная постоянная. Недавние измерения показали, что она содержит ошибку в семь процентов.
      Вот тогда я вспомнил про девять процентов. Для меня это было как предсказание: я пришел домой и нашел теорию, которая говорит о том, что для нейтронного распада расхождение с данными должно составлять девять процентов, а на следующее утро мне говорят, что, по существу, эта цифра изменилась на 7 процентов. Но изменилась ли она с 9 до 16, что плохо, или с 9 до 2, что хорошо?
      Потом из Нью-Йорка звонит моя сестра: «Ну как насчет девяти процентов, что случилось?»
      – Я обнаружил, что есть новые данные: семь процентов…
      – В какую сторону?
      – Я пытаюсь выяснить. Я тебе перезвоню.
      Я был так взволнован, что не мог думать. Так бывает, когда спешишь на самолет и не знаешь, опоздал или нет, и никак не можешь понять, когда кто-нибудь говорит: «Это летнее время!» Да, но в какую сторону тогда переводят часы? Когда волнуешься, то просто не можешь думать.
      Итак, Кристи пошел в одну комнату, я – в другую, чтобы мы оба могли успокоиться и все обдумать: это движется в этом направлении, то движется в том направлении – в действительности, все оказалось не так уж сложно; просто мы были очень взволнованы.
      Вышел Кристи, вышел я, мы оба пришли к одному: два процента, что находится в пределах ошибки эксперимента. Как никак, если постоянную только что изменили на 7 процентов, то ошибка вполне могла составить два процента. Я перезвонил сестре: «Два процента». Теория была правильной.
      (На самом же деле, она была неправильной: мы ошиблись на 1 процент по причине, которую не учли и которую уже позднее понял Никола Кабиббо. Так что не все 2 процента оказались экспериментальной ошибкой.) Мюррей Гелл-Манн сравнил и объединил наши идеи и написал статью по нашей теории. Теория была довольно аккуратной: при своей относительной простоте она соответствовала многим вещам. Но, как я уже говорил, было и очень много хаотических данных. И в некоторых случаях мы зашли так далеко, что утверждали ошибочность некоторых экспериментов.
      Хорошим тому примером стал эксперимент Валентина Телегди, в котором он измерил количество электронов, появляющихся в каждом направлении при распаде нейтрона. Наша теория предсказывала, что это количество должно быть одинаковым во всех направлениях, тогда как Телегди обнаружил, что в одном направлении электронов появляется на 11 процентов больше, чем в других. Телегди был хорошим экспериментатором, который очень аккуратно относился к своей работе. И однажды, когда он читал где-то лекцию, он сослался на нашу теорию и сказал: «Беда с теоретиками в том, что они не обращают никакого внимания на экспериментаторов!»
      Телегди также послал нам письмо, которое нельзя назвать едким, но в нем все же сквозила его убежденность в ошибочности нашей теории. В конце письма он написал: «Теория бета-распада Ф-Г (Фейнмана-Гелл-Мана) далеко не Фантастически Грандиозна».
      Мюррей говорит: «И что будем делать? Ты же знаешь, что Телегди – неплохой экспериментатор».
      Я говорю: «Давай подождем».
      Через два дня от Телегди приходит другое письмо. Он изменил свое мнение на прямо противоположное. Благодаря нашей теории он обнаружил, что не учел возможность того, что протон отскакивает от нейтрона не во всех направлениях одинаково. Он считал это отскакивание одинаковым. Введя поправки, которые предсказывала наша теория, вместо тех, которые использовал он, он получил другие результаты, которые полностью соответствовали нашей теории.
      Я знал, что Телегди – хороший экспериментатор, и идти против него было бы так же трудно, как плыть против течения. Однако к тому времени я уже был убежден, что в его эксперимент закралась какая-то ошибка и что он обязательно ее обнаружит – у него это получится гораздо лучше, чем у нас. Вот почему я сказал, что не нужно ничего предпринимать, а нужно подождать.
      Я отправился к профессору Бэчеру и рассказал ему о нашем успехе, на что тот сказал: «Да, Вы приходите и утверждаете, что образование пары нейтрон-протон не T, а V. Все же привыкли считать, что это T. Где фундаментальный эксперимент, который говорит о том, что это T? Почему Вы не просмотрели ранние эксперименты и не выяснили, в чем там проблема?»
      Я вышел, нашел первую статью об эксперименте, в которой говорилось, что образование пары нейтрон-протон – это T, и одна вещь меня просто шокировала. Я помню, что я и раньше читал эту статью (еще в те дни, когда я читал каждую статью, которую публиковали в «Физикал ревью» – журнал был не слишком толстый). И, вновь увидев эту статью, я, глядя на кривую, вспомнил: «Это же ничего не доказывает!»
      Дело в том, что эта кривая зависела от одной или двух точек, которые находились на конце диапазона всех данных, но существует принцип, что если точка находится на конце диапазона данных, – последняя точка, – то она не слишком хорошая, потому что если бы она была хорошей, то с ее помощью определили бы еще одну точку. Я же понял, что вся идея о том, что образование нейтронно-протонной пары – это T, основана именно на последней точке, которая не слишком хороша, а потому она ничего не доказывает. Я помню, что заметил это!
      Когда же я заинтересовался бета-распадом непосредственно, я прочитал все эти отчеты, которые были написаны «специалистами в области бета-распада» и утверждали, что это T. Я даже не взглянул на первоначальные данные; я, как последний осел, читал только отчеты. Если бы я действительно был хорошим физиком, то, вспомнив о первой идее, которая пришла ко мне еще на Рочестерской конференции, я бы тут же посмотрел, «насколько точно нам известно, что получается T?» – это было бы разумно. Тогда я бы сразу вспомнил, что я уже заметил, что доказательство было неудовлетворительным.
      С тех пор я не обращаю внимания ни на что из того, что утверждают «специалисты». Я все вычисляю сам. Когда мне сказали, что теория кварка довольно хороша, я заставил двух докторов философии, Финна Равндала и Марка Кислингера, проработать со мной абсолютно все только для того, чтобы удостовериться, что эта штука действительно дает результаты, которые вполне ей соответствуют, и что сама теория – вещь довольно приличная. Больше я никогда не совершу такой ошибки: не доверюсь мнению специалистов. Конечно, живешь только однажды, делаешь все ошибки, которые должен сделать, учишься, чего не нужно делать, и это лучшее, чему можно научиться.

Тринадцать раз

      Однажды ко мне пришел учитель из местного колледжа и попросил меня прочесть там лекцию. Он предложил мне пятьдесят долларов, но я сказал ему, что не в деньгах дело. «Это ведь городской колледж, верно?»
      – Да.
      Я вспомнил, какая бумажная канитель начиналась всякий раз, когда я связывался с государством, так что я улыбнулся и сказал: «Я с удовольствием прочитаю эту лекцию. Но с одним условием». Я выбрал число наобум и продолжал: «Что мне не придется ставить свою подпись больше тринадцати раз, включая подпись на чеке!»
      Он тоже улыбнулся: «Тринадцать раз? Нет проблем».
      И вот началось. Сперва я должен подписать что-то насчет того, что я лоялен по отношению к правительству, иначе мне нельзя читать лекцию в городском колледже. И я должен подписать это дважды, так? Затем шла какая-то расписка для города – не помню какая. Очень скоро числа стали расти.
      Я должен был расписаться в том, что занимаю отвечающую существу вопроса должность профессора, чтобы гарантировать (ведь это государственное дело!), что я не являюсь женой или другом какого-нибудь засевшего в колледже негодяя, который заплатит мне эти деньги безо всякой лекции. Нужно было гарантировать много всякой всячины, и подписей становилось все больше.
      Парень, который сперва так мило улыбался, делался все мрачнее. Но все обошлось. Я подписался ровно двенадцать раз. Оставалась еще одна подпись на чеке, так что я спокойно отправился туда и прочел им лекцию.
      Спустя пару дней этот парень зашел ко мне, чтобы отдать чек. Он имел жалкий вид. Он не мог отдать мне деньги, пока я не подпишу бумагу о том, что я действительно прочел лекцию.
      Я сказал ему: «Если я подпишу бумагу, то не смогу подписать чек. Но ты был там. Ты слышал лекцию; почему бы тебе не подписать эту бумагу?»
      – Слушай, – говорит он, – разве все это не глупо?
      – Нет. Мы договорились об этом с самого начала. Мы не думали, что дело действительно дойдет до тринадцати, но таков наш договор, и я думаю, мы должны его придерживаться.
      Он сказал: «Слушай, я работал как вол, я обошел всех. Я испробовал все, но они говорят, что это невозможно. Ты просто не сможешь получить свои деньги, пока не подпишешь бумагу».
      – Хорошо, – сказал я. – Я подписался двенадцать раз, я прочел лекцию. Мне не нужны деньги.
      – Но я не хочу так поступать с тобой.
      – Не переживай. Мы заключили сделку, все нормально.
      На следующий день он позвонил мне. «Они не могут не дать тебе эти деньги. Они уже отсчитали эти деньги и списали их, так что они должны заплатить их тебе».
      – Прекрасно. Если они должны заплатить мне эти деньги, пусть они заплатят мне их.
      – Но ты должен подписать бумагу.
      – Я не буду подписывать бумагу.
      Я поставил их в тупик. В отчете не было графы для денег, которые человек заработал, но не хочет расписаться, чтобы получить их.
      В конце концов они все утрясли. Это отняло у них много времени, и было совсем не просто – но я использовал тринадцатую подпись, чтобы получить деньги по чеку.

По-моему, они говорят по-гречески!

      Не знаю почему, но, отправляясь в поездку, я всегда довольно беспечно отношусь ко всему, что касается адреса, телефона или хоть каких-то координат пригласившего меня человека. Мне всегда кажется, что меня встретят или кто-нибудь другой будет знать, куда нужно ехать; в общем, как-нибудь обойдется.
      Однажды, в 1957 году, я отправился на конференцию по гравитации в университет Северной Каролины. Меня пригласили, чтобы узнать, как смотрят на гравитацию специалисты из другой области.
      Я приземлился в аэропорту с опозданием на один день (я никак не успевал прилететь к началу конференции) и вышел на стоянку такси. Я сказал диспетчеру: «Мне нужно в университет Северной Каролины».
      – А который из них Вам нужен? – спросил он, – Государственный университет Северной Каролины, который находится в Ралее, или университет Северной Каролины, который находится в Чапл-Хилл?
      Естественно, я не имел ни малейшего представления. «А где они находятся?», – спросил я в надежде, что где-то рядом.
      – Один – к северу отсюда, а другой – к югу, примерно на одинаковом расстоянии.
      У меня с собой не было ничего, что могло бы подсказать, какой университет мне нужен, да и на конференцию никто, кроме меня, не опаздывал.
      Последнее навело меня на мысль. «Слушайте, – сказал я диспетчеру. – Конференция началась вчера, так что вчера отсюда должно было уезжать много ребят. Сейчас я вам опишу их. Они постоянно витают в облаках, разговаривают друг с другом, не обращают внимания, куда идут, беспрестанно говорят друг другу что-то вроде: „Ж-мю-ню. Ж-мю-ню“».
      Он просиял. «Да, да, – сказал он. – Вам нужно в Чапл-Хилл!» Он подозвал ожидавшее в очереди такси: «Отвези его в Чапл-Хилл!»
      – Спасибо, – сказал я и отправился на конференцию.

Искусство ли это?

      Однажды на вечеринке я играл на бонго, и у меня получалось довольно прилично. Моя игра на барабанах так вдохновила одного парня, что он пошел в ванную комнату, снял рубашку и с помощью крема для бритья нарисовал у себя на груди диковинные узоры. Потом он вернулся обратно, выкидывая дикие па, а из его ушей свисали вишни. Нечего и говорить, что я тут же подружился с этим психом. Его зовут Джирайр Зортиан, и он художник.
      Мы часто подолгу беседовали об искусстве и науке. Я говорил что-то вроде: «Художники – потерянные люди: у них нет даже темы! Раньше они могли творить на религиозные темы, но, утратив свою религию, они остались ни с чем. Они не понимают мир техники, в котором живут; им ничего не известно о красоте реального – научного – мира, а потому в их сердцах нет ничего, что можно было бы нарисовать».
      Джерри же отвечал, что художникам не нужны физические темы; что существует множество эмоций, которые можно выразить через искусство. Кроме того, искусство может быть абстрактным. Более того, ученые вообще разрушают красоту природы, когда берут и превращают ее в математические уравнения.
      Однажды я пришел к Джерри на его день рождения, и мы опять затеяли один из этих тупых споров, который продолжался до трех часов утра. На следующее утро я позвонил ему. «Слушай, Джерри, – сказал я, – мы затеваем эти дурацкие споры, которые ни к чему нас не приводят, только потому, что ты ни черта не знаешь о науке, а я – полный профан во всем, что касается искусства. Поэтому давай по воскресеньям по очереди обучать друг друга: в одно воскресенье ты даешь мне урок по искусству, в другое – я тебе по науке».
      – Договорились, – сказал он. – Я научу тебя рисовать.
      – А вот это невозможно, – сказал я, потому что еще когда учился в колледже, мог рисовать самое большее пирамиды в пустыне – состоящие, главным образом, из прямых линий, – и время от времени пытался изобразить пальмы и вставить в картину солнце. У меня совершенно не было способностей к рисованию. Я сидел рядом с одним парнем, у которого способностей было не больше моего. Когда ему разрешали что-то нарисовать, его рисунок состоял из двух сплюснутых в виде эллипса клякс, похожих на сложенные друг на друга шины, из которых торчала какая-то палка, которая завершалась зеленым треугольником. Это должно было изображать дерево. Поэтому я заключил с Джерри пари, что он не сумеет научить меня рисовать.
      – Конечно, тебе придется потрудиться, – сказал он.
      Я пообещал, что буду трудиться, но все равно побился с ним об заклад, что он не сумеет научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать по причине, известной только мне: мне хотелось передать ту эмоцию, которую у меня вызывает красота мира. Ее сложно описать, ибо это эмоция. Она аналогична чувству, которое человек испытывает в отношении религии и которое связано с Богом, управляющим всем во Вселенной: существует некий аспект всеобщности, который ощущаешь, когда размышляешь над тем, каким образом вещами, которые кажутся такими разными и ведут себя совершенно по-разному, «за сценой» управляет одна и та же организация, одни и те же законы физики. Это оценка математической красоты природы, принципа ее работы; осознание того, что видимые нами явления проистекают из сложности внутреннего взаимодействия атомов; ощущение того, насколько это поразительно и удивительно. Я чувствовал, что это ощущение благоговейного страха – научного восхищения – можно передать через рисунок другому человеку, который тоже испытывает такую эмоцию. Эта картина могла бы напомнить ему, хоть на мгновение, о чувстве, которое вызывают у него богатства Вселенной.
      Джерри оказался хорошим учителем. Прежде всего, он велел мне пойти домой и что-нибудь нарисовать. Тогда я попытался нарисовать ботинок; а потом цветок в горшке. Вышла каша!
      Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои пробы. «О, посмотри-ка! – сказал он. – Видишь, вот здесь, стебель цветка не касается листка». (Я, конечно же, пытался нарисовать так, чтобы он касался.) «Это очень хорошо. Именно так можно показать глубину. Ты здорово это придумал».
      – Очень хорошо также и то, что ты не рисуешь все линии одинаковой толщины (что я, конечно же, сделал ненамеренно). Рисунок, нарисованный линиями одной толщины, скучен.
      Все продолжалось в том же духе: все, что мне казалось ошибкой, он использовал для того, чтобы научить меня чему-то положительному. Он никогда не сказал, что это неправильно; он ни разу не принизил меня. Поэтому я продолжал свои попытки, и мало-помалу у меня начало кое-что получаться, но я по-прежнему не чувствовал удовлетворения.
      Чтобы получить больше практики, я также записался на заочный курс в Международной заочной школе и должен признать, что курс был хорошим. Первым делом меня начали учить рисовать пирамиды и цилиндры, штриховать их и т.д. Мы охватили многие области искусства: рисование карандашом, пастелью, акварелью и маслом. Почти в конце курса я исчез: я нарисовал для них картину маслом, но так и не отослал ее. Они продолжали писать мне, уговаривая продолжить обучение. Они очень хорошо отнеслись ко мне.
      Я постоянно упражнялся в рисовании карандашом, и мне это очень нравилось. Находясь на каком-нибудь бессмысленном собрании – вроде того, когда в Калтех приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, должен ли наш институт развивать кафедру психологии, – я рисовал других людей. Я носил с собой небольшой блокнот и рисовал везде, куда бы ни отправился. Таким образом, я, как и учил меня Джерри, работал очень упорно.
      Однако Джерри, с своей стороны, не особо старался выучить физику. Он слишком легко отвлекался. Я пытался научить его чему-нибудь, связанному с электричеством и магнетизмом, но как только я произносил слово «электричество», он рассказывал мне о каком-нибудь имевшемся у него нерабочем двигателе и начинал расспрашивать о том, как его починить. Когда я пытался показать ему принцип действия электромагнита, сделав из проволоки небольшую пружинку и подвесив на веревочке гвоздь, я подавал напряжение, под действием которого гвоздь проскальзывал в пружинку, а Джерри говорил: «Ух ты! Похоже на занятие любовью!» Этим все и кончилось.
      Теперь у нас возник новый спор: является ли он лучшим учителем, чем я, или я – более прилежный ученик, чем он.
      Я отказался от мысли попытаться помочь художнику оценить то чувство, которое я испытываю по отношению к природе, чтобы он передал его в картине. Теперь мне нужно было удвоить свои усилия, пытаясь научиться рисовать, чтобы самому передать это чувство. Это было весьма амбициозное предприятие, и я никому не рассказывал о своей идее, потому что по-прежнему оставались шансы, что я никогда не смогу сделать это.
      На начальном этапе моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела мои попытки и сказала: «Сходи в Художественный музей Пасадены. Там проводят уроки рисования с натурщицами – обнаженными натурщицами».
      – Нет, – сказал я, – я еще недостаточно хорошо рисую: мне будет очень не по себе.
      – Ты вовсе не так плох; посмотрел бы ты на некоторых других!
      Итак, я набрался мужества и все-таки пошел туда. На первом занятии нам рассказали о газетной бумаге – об очень больших листах, размером с газету, бумаги низкого качества – и разных карандашах и угле, которые мы должны приобрести. На второе занятие пришла натурщица и начала с десятиминутного сеанса.
      Я начал рисовать натурщицу, и к тому моменту, когда я нарисовал одну ногу, десять минут закончились. Я огляделся и увидел, что все остальные уже нарисовали полную картину, даже затушевали фон: в общем, успели сделать все.
      Я понял, что это мне не по зубам. Однако в конце занятия натурщица собиралась позировать в течение тридцати минут. Я трудился изо всех сил и, приложив неимоверные старания, я сумел нарисовать ее силуэт. На этот раз у меня была хоть какая-то надежда. Поэтому я не закрыл свой рисунок, как поступал со всеми предыдущими.
      Мы пошли смотреть, что сделали другие, и я обнаружил, на что они были способны в действительности: они нарисовали натурщицу со всеми подробностями и тенями, записную книжку, которая лежала на скамейке, где она сидела, платформу, все! Все они делали шк-шк-шк-шк углем, все вокруг, и я понял, что это безнадежно – совершенно безнадежно.
      Я возвращаюсь на свое место, чтобы закрыть свой рисунок, состоящий из скопления нескольких линий в левом верхнем углу листа – до того времени я рисовал только на листочках из блокнота размером 11х27 см, – но рядом стоят некоторые другие студенты. «Посмотрите-ка на это, – говорит один из них. – Здесь имеет значение каждая линия!»
      Я не понял, что именно это означает, но этого было достаточно, чтобы я собрался с духом и пришел на следующее занятие. Тем временем, Джерри не переставал твердить мне, что слишком заполненные рисунки – далеко не так хороши. Его работа состояла в том, чтобы научить меня не переживать из-за других, а потому он говорил мне, что они не такие уж искусные.
      Я заметил, что учитель не слишком распространяется по поводу нарисованного (он сказал мне только, что моя картинка слишком мала для такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с новыми подходами. Я подумал о том, как мы учим физике. У нас так много методик – так много математических методов, – что мы непрерывно рассказываем студентам о том, как и что делается. С другой стороны, учитель рисования боится рассказывать тебе что-либо. Если у тебя слишком тяжеловесные линии, он не может сказать: «У тебя слишком тяжеловесные линии», потому что какой-то художник нашел способ рисовать великие картины с помощью тяжеловесных линий. Учитель не желает толкать тебя в каком-то определенном направлении. Таким образом, перед учителем рисования стоит проблема, как научить студентов рисовать, следуя внутреннему побуждению, а не его указаниям, тогда как перед учителем физики всегда стоит проблема обучения методикам, а не духу, решения физических задач.
      Меня все время просили «расслабиться», относиться к рисованию проще. Я подумал, что в этом не больше смысла, чем в том, чтобы убеждать человека, который только учится водить машину, «расслабиться» за баранкой. Это все равно не сработает. Расслабиться можно только тогда, когда точно знаешь, как это делать аккуратно. Поэтому я как мог сопротивлялся этой ерунде насчет «расслабиться».
      Чтобы мы расслабились, нам предложили упражнение, когда нужно рисовать, не глядя на бумагу. Не своди глаз с натурщицы; просто смотри на нее и рисуй на бумаге линии, не глядя на то, что делаешь.
      Один парень говорит: «Я не могу. Я должен подглядывать. Держу пари, что подглядывают все!»
      – Я не подглядываю! – говорю я.
      – А, чепуха! – говорят они.
      Я заканчиваю упражнение, они подходят посмотреть на мой рисунок и обнаруживают, что я НЕ подглядывал; в самом начале кончик моего карандаша сломался, и на бумаге не осталось ничего, кроме отпечатков.
      Заточив карандаш, я снова попытался сделать это и обнаружил, что в моем рисунке присутствует своего рода сила – странная сила, напоминающая ту, которая чувствуется в работах Пикассо, – и она пришлась мне по душе. Этот рисунок мне понравился еще и потому, что я знал, что рисовать хорошо таким образом невозможно, а потому рисунок не должен был получиться хорошим – в этом, как оказалось, и была суть расслабления. Я думал, что «расслабься», значит «рисуй небрежно», а на самом деле оно значило расслабиться и не беспокоиться о том, что получится в конечном итоге.
      Занимаясь в этом классе, я достиг определенных успехов и чувствовал себя довольно уверенно. До самого последнего занятия все натурщицы, которых мы рисовали, были довольно полными и бесформенными; рисовать их было очень интересно. Но на последнее занятие в качестве натурщицы пришла симпатичная идеально сложенная блондинка. Именно тогда я обнаружил, что по-прежнему не умею рисовать: я не сумел добиться ничего, что хоть сколько-то напоминало бы эту красавицу! С прежними натурщицами, даже если нарисуешь что-то немного больше или немного меньше, разницы особой не было, потому что формы-то все равно нет. Но когда пытаешься нарисовать что-то, что так хорошо смотрится вместе, то обмануть себя не удается: все должно быть точно так, как оно есть!
      Во время одного перерыва я подслушал, как один парень, который действительно умел рисовать, спрашивает у натурщицы, не согласится ли она позировать для него отдельно. Она согласилась. «Хорошо. Но у меня еще нет студии. Сначала я должен уладить этот вопрос».
      Я понял, что многому могу научиться у этого парня и что если я сейчас ничего не сделаю, то у меня больше никогда не будет возможности нарисовать эту симпатичную натурщицу. «Извините меня, – сказал я ему, – в моем доме на первом этаже есть комната, которую можно использовать в качестве студии».
      Оба согласились. Я показал несколько рисунков этого парня моему другу Джерри, но тот ужаснулся. «Это вовсе не такие уж хорошие рисунки», – сказал он, потом попытался объяснить, почему, но я так и не понял.
      До тех пор пока я не начал учиться рисованию, я никогда особо не любил разглядывать картины. Я не слишком ценил искусство, и лишь изредка восторгался им, как это случилось однажды в японском музее. Я увидел картину, написанную на коричневой бумаге, сделанной из бамбука, и мне в ней понравилось именно то, что она представляла собой нечто среднее между несколькими мазками кисти и бамбуком – я мог заставить ее перемещаться взад-вперед, настолько уравновешена она была в своем положении.
      Летом, после окончания курса рисования, я отправился на научную конференцию в Италии и подумал, что неплохо было бы увидеть Сикстинскую капеллу. Я приехал туда очень рано утром, купил билет раньше всех и, как только она открылась, побежал вверх по лестнице. Благодаря этому, я получил необычайное удовольствие оттого, что мне на мгновение удалось увидеть всю капеллу и замереть в немом благоговении прежде, чем туда войдет кто-то еще.
      Вскоре пришли туристы, вокруг образовались толпы людей, которые говорили на разных языках, показывая то на то, то на это. Я хожу вокруг, поглядывая на потолок. Потом мой взгляд спустился немного ниже, я увидел большие картины в рамах и подумал: «Ух ты! Я о них и не знал».
      К сожалению, я оставил свой путеводитель в отеле, но про себя подумал: «Я знаю, почему эти панно неизвестны; они просто-напросто плохи». Но тут я посмотрел на другое панно и сказал: «Вот это да! Это хорошее». Я посмотрел на все остальные. «Это тоже хорошее, и это, а вот то вшивое». Я никогда не слышал об этих панно, но решил, что все они хороши, кроме двух. Потом я отправился в зал, который назывался Sala de Raphael – Комната Рафаэля, – и заметил то же самое. Я подумал про себя: «Рафаэль непостоянен. Он не всегда преуспевает. Иногда он очень хорош. А иногда создает всякую ерунду».
      Вернувшись в отель, я посмотрел путеводитель. В части, отведенной под Сикстинскую капеллу, было написано: «Под картинами Микеланджело находятся четырнадцать панно, созданных Боттичелли, Перуджино» – всеми этими великими художниками – «и два панно, созданные Тем-то, которые не имеют никакого значения». Меня очень взволновал тот факт, что я тоже вижу разницу между тем, что является прекрасным творением искусства, а что – нет, хотя и не могу объяснить это. Как ученый, ты всегда думаешь, что знаешь то, что делаешь, поэтому склонен не доверять художнику, который говорит: «Это великолепно», или: «Да в этом нет ничего особенного», а потом не может объяснить тебе, почему; как не смог это сделать и Джерри в отношении тех рисунков, которые я ему принес. Но вот влип и я: я тоже мог это сделать!
      Что касается Комнаты Рафаэля, то оказалось, что великий художник нарисовал лишь несколько картин, остальные же нарисовали его ученики. Мне понравились именно те, которые нарисовал Рафаэль. Это был грандиозный стимул для повышения моей уверенности в своей способности ценить искусство.
      Как бы то ни было, тот парень из класса рисования и симпатичная натурщица несколько раз приходили ко мне домой, и я пытался рисовать ее и учиться у него. После множества попыток я, наконец, нарисовал то, что счел действительно хорошей картиной – это был ее портрет – и этот первый мой успех меня очень взволновал.
      Я был уже настолько уверен в себе, что спросил своего старого друга Стива Димитриадеса, не согласится ли его прекрасная жена позировать для меня, а взамен я подарю ему ее портрет. Он засмеялся. «Если она захочет тратить время, позируя для тебя, я не буду против, ха-ха-ха».
      Я усиленно трудился над ее портретом, и, увидев его, он полностью перешел на мою сторону. «Но это же просто удивительно! – воскликнул он. – Ты можешь найти фотографа, чтобы он сделал копии портрета? Я хочу послать одну своей матери в Грецию!» Его мать так и не видела девушку, на которой он женился. Меня очень волновала мысль о том, что я усовершенстовал свои способности до такой степени, что кто-то захотел забрать одну из моих работ.
      Нечто подобное случилось на одной небольшой художественной выставке, которую организовал какой-то парень из Калтеха. Я поместил на выставку два рисунка и одну картину. Он сказал: «Мы должны повесить на рисунки цену».
      Я подумал: «Чушь какая! Я же не пытаюсь их продать».
      – Но это придает интерес выставке. Если ты не против того, чтобы расстаться с ними, просто напиши на них цену.
      После показа этот парень сказал мне, что какая-то девушка купила один из моих рисунков и теперь хочет поговорить со мной, чтобы узнать о рисунке побольше.
      Рисунок назывался «Магнитное поле Солнца». Для этого рисунка я позаимствовал одну из прекрасных фотографий солнечных протуберанцев, сделанных в лаборатории по изучению Солнца в Колорадо. Поскольку я понимал, как солнечное магнитное поле удерживает языки пламени, и, к тому времени, уже разработал некую технику рисования магнитных силовых линий (похоже на волосы девушки, развевающиеся на ветру), мне хотелось нарисовать что-нибудь прекрасное, что еще ни один художник не догадался нарисовать: довольно сложные и извивающиеся линии магнитного поля, кое-где сходящиеся близко с тем только, чтобы дальше распространиться во все стороны.
      Я объяснил ей все это и показал фотографию, которая подала мне эту идею.
      Она же рассказала мне эту историю. Она приходила на выставку вместе с мужем, и им обоим очень понравился этот рисунок. «Давай купим его», – предложила она.
      Ее муж был одним из тех людей, которые ничего не могут делать сразу. «Давай немного подумаем, прежде чем решать», – сказал он.
      Она вспомнила, что через несколько месяцев у него будет день рождения, поэтому в тот же день вернулась на выставку и купила рисунок.
      Вечером он вернулся с работы очень подавленный. Еле-еле ей удалось вытянуть из него, что случилось. Он хотел купить ей этот рисунок, но, когда вернулся на выставку, ему сказали, что он уже продан. Таким образом, ей было чем удивить его в день рождения.
      Я же извлек из этой истории нечто, что все еще было мне в новинку: я понял, для чего на самом деле нужно искусство, по крайней мере, в некоторой степени. Оно приносит кому-то, отдельному человеку, удовольствие. Ты можешь создать что-то, что кому-то другому понравится настолько, что этот человек будет подавлен или счастлив из-за этой чертовой штуковины, которую ты создал! В науке это имеет более общий характер: ты не знаешь отдельных людей, которые открыто оценили твой вклад.
      Я понял, что продать рисунок не значит сделать деньги, а убедиться, что он будет в доме того человека, которому он действительно нравится; человека, которому будет плохо, если этого рисунка у него не будет. Это было интересно.
      Таким образом, я решил продавать свои рисунки. Однако я не хотел, чтобы люди покупали мои рисунки, потому что профессор физики не должен уметь рисовать, и разве не удивительно, что он умеет, поэтому я придумал себе псевдоним. Мой друг Дадли Райт предложил французское «Au Fait», что означает «Сделано». Я написал это как О-ф-е-й, и оказалось, что «черные» так называют «белых». Но я как-никак был белым, так что псевдоним вполне подходил.
      Одна из моих натурщиц очень хотела, чтобы я сделал рисунок для нее, но денег у нее не было. (У натурщиц не бывает денег; если бы они у них были, то они бы не позировали). Она предложила три раза позировать бесплатно, если я подарю ей рисунок.
      – Наоборот, – сказал я. – Я подарю тебе три рисунка, если ты согласишься один раз позировать бесплатно.
      Она повесила один из подаренных мной рисунков на стену в своей маленькой комнатке, и очень скоро ее друг обратил внимание на этот рисунок. Рисунок так ему понравился, что он захотел заказать ее портрет. Он заплатил мне шестьдесят долларов. (Суммы становились приличными.)
      Потом у нее появилась идея стать моим агентом. Она могла заработать дополнительные деньги, продавая мои рисунки со словами: «В Олтадене появился новый художник…» Было забавно попасть в другой мир! Она договорилось о том, чтобы мои рисунки выставили в «Баллоксе», самом элегантном универмаге Пасадены. Она и еще одна дама из художественного отдела выбрали несколько рисунков – рисунки растений, которые я сделал много раньше (и которые мне не нравились) – и вставили их в рамки. Потом я получил из «Баллокса» официальный документ с подписями, гласивший, что они получили такие-то рисунки для продажи. Конечно же, никто не купил ни один из них, но я достиг успеха в другом: мои рисунки продавались в «Баллоксе»! Меня просто забавлял сам факт их нахождения там, теперь я при случае мог рассказать, какой вершины успеха я достиг в мире искусства.
      Большинство натурщиц присылал ко мне Джерри, но я старался находить их и сам. Всякий раз, когда я встречал молодую женщину, которую, судя по всему, было бы интересно нарисовать, я просил ее позировать для меня. Однако все заканчивалось тем, что я рисовал ее лицо, потому что не знал, как поднять тему о позировании в обнаженном виде.
      Однажды, когда я был у Джерри, я сказал его жене Дабни: «Девушки никогда не позируют для меня обнаженными: я не знаю, как это удается Джерри!»
      – А ты их когда-нибудь просил об этом?
      – О! Это мне и в голову не приходило.
      Следующая девушка, которую мне захотелось нарисовать, оказалась студенткой Калтеха. Я спросил ее, не согласится ли она позировать обнаженной. «Конечно», – сказала она, и все! Это оказалось легко. Думаю, что у меня было слишком много задних мыслей, поэтому мне казалось, что задать такой вопрос неестественно.
      К настоящему времени я нарисовал множество рисунков и полагаю, что больше всего мне нравится рисовать обнаженную натуру. Насколько мне известно, это не чистое искусство, а своего рода смесь. Но кто знает процентное соотношение ее составляющих?
      Одна натурщица, с которой я познакомился через Джерри, снималась для журнала «Плейбой». Это была высокая роскошная девушка. Однако она считала себя слишком высокой. Любая другая девушка, взглянув на нее, позавидовала бы ей. Она же, входя в комнату, всегда очень сутулилась. Я пытался учить ее, чтобы во время позирования она была так любезна и выпрямилась, поскольку она была очень элегантна и поразительно красива. В конце концов я уговорил ее.
      Была у нее и еще одна причина для переживаний: «впадины» под ребром крестового свода. Мне пришлось вытащить книгу по анатомии и показать ей, что таким образом мускулы крепятся к подвздошной кости, а также объяснить, что эти впадины невозможно увидеть на каждом человеке; чтобы увидеть их, тело должно быть совершенным и идеально сложенным, как у нее. Общаясь с ней, я понял, что любая женщина переживает из-за своего внешнего вида, как бы красива они ни была.
      Я хотел нарисовать эту натурщицу в цвете, пастелью, ради эксперимента. Я подумал, что сначала набросаю рисунок углем, а потом покрою его пастелью. Закончив рисунок углем, который я сделал, не беспокоясь о том, как он будет выглядеть, я понял, что это один из лучших рисунков, когда-либо созданных мной. Я решил оставить его и забыть о пастели.
      Мой «агент» взглянула на него и захотела забрать его для продажи.
      – Ты не сможешь продать его, – сказал я, – он на газетной бумаге.
      – Ничего, – сказала она.
      Через несколько недель она принесла этот рисунок в прекрасной деревянной раме с красной лентой и золотой кромкой. Забавно, и это вообще-то должно огорчать художников, – насколько лучше становится рисунок, когда его помещают в раму. Мой агент сообщила мне, что одна дама пришла от рисунка в такой восторг, что они отнесли его в багетную мастерскую. Там им сказали, что существуют специальные методики оформления рисунков, сделанных на газетной бумаге, в раму: рисунок пропитывают пластиком, делают то, делают се. Таким образом, эта дама хлопочет над рисунком, который я сделал, а потом мой агент приносит его мне. «Я думаю, что художнику будет приятно увидеть, как прекрасно смотрится его рисунок в раме», – сказала она.
      Конечно, мне было приятно. Это был еще один пример удовольствия, которое кто-то получил от одной из моих картин. Таким образом, продажа рисунков была для меня настоящим кайфом.
      Было время, когда в городе работали так называемые «топлесс»-рестораны [11]. Туда можно было отправиться на ленч или на обед и созерцать девушек, которые танцевали сначала без верха, а потом и вовсе без всего. Оказалось, что одно из подобных заведений находится всего в полутора милях от моего дома, поэтому я частенько туда заглядывал. Я садился за один из столиков, немножко занимался физикой, записывая свои мысли на бумажной салфетке с зубчатыми краями, и, время от времени, рисовал одну из танцующих девушек или одного из посетителей, просто ради практики. Моя жена Гвинет, англичанка, нормально относилась к тому, что я хожу сюда. Она сказала: «Английские мужчины постоянно ходят в клубы». Так что это было чем-то вроде моего клуба.
      На стенах этого заведения висело множество картин, но мне они не нравились. Они были написаны флуоресцентными красками на черном бархате – весьма уродливо – и изображали девушку, которая снимает свитер, или что-нибудь в том же духе. У меня был неплохой рисунок, который я сделал с моей натурщицы Кэти; я подарил его владельцу ресторана, и тот очень обрадовался.
      Подаренный мной рисунок повлек за собой полезные последствия. Владелец ресторана проникся ко мне симпатией и постоянно обеспечивал меня бесплатными напитками. Каждый раз, когда я теперь входил в ресторан, официантка приносила мне бесплатный «7-Up». Я наблюдал за танцем девушек, немного занимался физикой, готовил лекцию или рисовал. Если я уставал, то просто смотрел шоу, а потом снова принимался за работу. Владелец ресторана знал, что мне не нравится, когда меня беспокоят, поэтому если ко мне подходил какой-нибудь пьяный парень, чтобы поговорить, то сразу же приходила официантка и выпроваживала его. Если ко мне подсаживалась девушка, то он не вмешивался. Мы очень хорошо относились друг к другу. Его звали Джианонни.
      Еще одним следствием присутствия на стене моего рисунка было то, что люди спрашивали о нем Джианонни. Однажды ко мне подошел какой-то парень и сказал: «Джианонни говорит, что это Ваш рисунок».
      – Да.
      – Отлично. Я хочу заказать рисунок.
      – Хорошо; что тебе нужно?
      – Я хочу картину, на которой изображена обнаженная девушка-тореадор, которую атакует бык с головой мужчины.
      – Ну, хм, мне бы очень помогло, если бы я знал, для чего эта картина.
      – Мне она нужна для своего бизнеса.
      – А что это за бизнес?
      – Массажный кабинет: да Вы знаете, отдельные комнаты, массажистки – ну, Вы меня понимаете?
      – Угу, понимаю. – Я не хотел рисовать обнаженную девушку-тореадора, которую атакует бык с головой мужчины, поэтому я попытался отговорить его от этой идеи. – А как ты думаешь, насколько это понравится посетителям, или как будут чувствовать себя девушки? Мужчины входят, видят эту картину, она их возбуждает. Ты что хочешь, чтобы они так обращались с девушками?
      Я его не убедил.
      – Допустим, придут полицейские, увидят эту картину, а ты утверждаешь, что это всего лишь массажный кабинет.
      – Хорошо, хорошо, – говорит он. – Вы правы. Я должен изменить ее. Я хочу такую картину, которая, если на нее посмотрят полицейские, полностью соответствовала бы массажному кабинету; но если на нее посмотрит посетитель, она должна наводить его на определенные мысли.
      – О'кей, – сказал я. Мы договорились на шестьдесят долларов, и я начал работать над рисунком. Сначала мне нужно было решить, что рисовать. Я думал, думал, думал; мне даже часто казалось, что лучше бы я сразу нарисовал обнаженную девушку-тореадора!
      Наконец, я придумал, как это сделать. Я нарисую девушку-рабыню в воображаемом Риме, которая делает массаж какому-то знатному римлянину – может быть, даже сенатору. Поскольку она рабыня, у нее соответствующее выражение лица. Она знает, что произойдет дальше, и уже примирилась с этим.
      Я изо всех сил трудился над этой картиной. В качестве натурщицы я использовал Кэти. Позже я нашел натурщика, чтобы рисовать с него мужчину. Я сделал множество набросков, и вскоре стоимость натурщиков дошла до восьмидесяти долларов. На деньги мне было наплевать; мне нравилась сама ситуация, когда я должен выполнить заказ. В конце концов я нарисовал мускулистого мужчину, который лежит на столе, а девушка-рабыня делает ему массаж: она одета в своеобразную тогу, которая прикрывает только одну грудь, – вторая обнажена, – и мне удалось точно передать выражение покорности на ее лице.
      Я уже был почти готов доставить мой заказанный шедевр в массажный кабинет, когда Джианонни сказал мне, что этого парня арестовали и посадили в тюрьму. Тогда я спросил танцовщиц, не знают ли они хорошие массажные кабинеты в Пасадене, которые захотели бы повесить мою картину в холле.
      Они дали мне названия и адреса этих заведений и выдали необходимую информацию вроде: «Когда придешь в этот массажный кабинет, то спроси Фрэнка – он неплохой парень. Если его не будет, то даже не заходи». Или: «Не разговаривай с Эдди. Ему не понять ценность рисунка».
      На следующий день я свернул картину, положил ее в багажник, моя жена Гвинет пожелала мне удачи, и я отправился по публичным домам Пасадены, чтобы продать свою картину.
      Прежде чем поехать по первому адресу, который значился в моем списке, я подумал: «Прежде чем куда-то ехать, надо проверить то место, которым он владел. Может быть, оно все еще работает, и новый управляющий захочет купить мой рисунок». Я отправился туда и постучал в дверь. Дверь немного приоткрылась, и я увидел глаз девушки. «Мы знакомы?» – спросила она.
      – Нет, но не хотели бы вы приобрести рисунок, который подошел бы к вашему холлу?
      – Извините, – сказала она, – но мы уже договорились с одним художником, и сейчас он работает над рисунком.
      – Я и есть этот художник, – сказал я, – и ваш рисунок готов!
      Оказалось, что этот парень, уходя в тюрьму, рассказал своей жене о нашем договоре. Поэтому я вошел и показал им рисунок.
      Жене и сестре этого парня, которые теперь управляли заведением, рисунок не особенно понравился; они захотели, чтобы на него взглянули девушки. Я повесил его на стену в холле, из разных комнат вышли девушки и начали комментировать.
      Одна девушка сказала, что ей не нравится выражение лица рабыни. «Она выглядит несчастной, – сказала она. – Она должна улыбаться».
      Я спросил ее: «Скажи – когда ты делаешь парню массаж, и он не видит твое лицо, ты улыбаешься?»
      – Конечно, нет! – сказала она. – Я чувствую себя именно так, как она выглядит! Но нельзя отражать это в картине.
      Я оставил картину у них, но после недельных колебаний они решили, что не возьмут ее. Оказалось, что настоящая причина их отказа от картины в том, что одна грудь девушки обнажена. Я попытался объяснить, что мой рисунок – это цветочки по сравнению с первоначальным заказом, но они сказали, что смотрят на это иначе, чем мой заказчик. Меня позабавил этот парадокс: люди, которые управляют подобным заведением, столь ханжески относятся к одной обнаженной груди, – и я забрал рисунок домой.
      Мой друг, бизнесмен Дадли Райт, увидел мой рисунок, а я рассказал ему его историю. Он сказал: «Утрой его цену. Во всем, что касается искусства, никто точно не может определить цену, поэтому люди часто думают: „Чем выше цена, тем ценнее рисунок!“».
      Я сказал: «Ты просто псих!», – но, просто ради забавы, купил раму за двадцать долларов и поместил рисунок в нее для следующего покупателя.
      Какой-то парень, который занимался метеорологией, увидел рисунок, который я подарил Джианонни, и спросил, нет ли у меня других рисунков. Я пригласил его вместе с женой в свою «студию», которая располагалась на первом этаже моего дома. Их заинтересовал последний рисунок в новой раме. «Этот стоит двести долларов». (Я умножил шестьдесят на три и добавил двадцать долларов за раму.) На следующий день они вернулись и купили его. Так что рисунок, предназначенный для массажного кабинета, в конце концов оказался в офисе метеоролога.
      Однажды в ресторан Джианонни пришли полицейские и арестовали нескольких танцовщиц. Кто-то хотел, чтобы Джианонни прекратил устраивать «топлесс»-шоу, Джианонни же этого не хотел. По этому делу состоялся грандиозный судебный процесс, который освещали все местные газеты.
      Джианонни приходил ко всем посетителям и просил, чтобы они дали показания в его пользу. У всех нашлись отговорки: «Я управляю детским лагерем, и если родители увидят, что я посещаю такое место, они перестанут отправлять своих детей в мой лагерь…» Или: «Я занимаюсь таким-то бизнесом, и если в газетах напишут, что я прихожу сюда, то мы потеряем клиентов».
      Я подумал: «Я единственный свободный человек здесь. У меня нет отговорок! Мне это заведение нравится, и мне хотелось бы, чтобы оно продолжало работать. Я не вижу ничего плохого в танцах „топлесс“». Тогда я сказал Джианонни: «Конечно, я с радостью дам показания в твою пользу».
      В суде самый большой вопрос состоял в том, приемлемы ли танцы «топлесс» для общества – не выходят ли они за рамки норм, установленных обществом? Адвокат Джианонни попытался изобразить из меня специалиста по нормам, установленным обществом. Он спросил меня, хожу ли я в другие бары.
      – Да.
      – А сколько раз в неделю Вы обычно ходили в ресторан Джианонни?
      – Пять, шесть раз в неделю. (Это попало в газеты: профессор физики из Калтеха шесть раз в неделю ходит смотреть танцы «топлесс».)
      – Какие слои общества были представлены в ресторане Джианонни?
      – Практически все: туда приходили риэлтеры, был один парень из городского совета, рабочие с бензоколонки, инженеры, профессор физики…
      – То есть Вы хотите сказать, что «топлесс»-индустрия приемлема для общества, если представители столь многих его слоев смотрят такие шоу и получают от них удовольствие?
      – Мне необходимо знать, что Вы подразумеваете под выражением «приемлема для общества». Не существует ничего, что принимали бы все, поэтому какой процент общества должен принять что-то, чтобы это могло считаться «приемлемым для общества»?
      Адвокат предлагает цифру. Другой юрист ему возражает. Судья объявляет перерыв, и все расходятся по кабинетам на 15 минут, после чего приходят к решению, что «приемлемый для общества» означает принятый 50 процентами этого самого общества.
      Несмотря на то, что я заставил их дать точную цифру, я не мог привести точных цифр в качестве свидетельства, а потому сказал: «Я считаю, что танцы „топлесс“ приемлет более 50 процентов общества, а потому они приемлемы для общества».
      Джианонни временно проиграл дело, но оно, или очень похожее на него дело, в конечном итоге было передано в Верховный Суд. А ресторан Джианонни, тем временем, оставался открытым, и я продолжал получать свой бесплатный «7-Up».
      Примерно в то же время в Калтехе начали делать попытки развить интерес к искусству. Кто-то дал деньги, чтобы превратить старое здание факультета биологии в некое подобие художественных мастерских. Для студентов купили всю необходимую экипировку и материалы, а в качестве координатора и ответственного за вопросы искусства в Калтехе наняли художника из Южной Африки.
      Также нанимали и разных людей, чтобы они преподавали курсы. Я привел Джерри Зортиана, чтобы он учил рисованию, какой-то парень пришел и начал обучать литографии, которой я попытался научиться.
      Однажды художник из Южной Африки пришел ко мне домой, чтобы взглянуть на мои рисунки. Он сказал, что было бы интересно устроить мою персональную выставку. На этот раз я играл нечестно: если бы я не был профессором Калтеха, то никому бы и в голову не пришло, что мои картины того стоят.
      – Некоторые из моих лучших рисунков уже проданы, и мне неудобно беспокоить людей, – сказал я.
      – Не переживайте, мистер Фейнман, – успокоил он меня. – Вам не придется им звонить. Мы все устроим и проведем выставку официально и корректно.
      Я дал ему список людей, которые купили мои рисунки, и он вскоре позвонил им: «Как мы понимаем, у вас есть Офей».
      – Да.
      – Мы планируем устроить выставку Офеев, и, может быть, вы пожелаете одолжить нам свой. – Конечно же, все они с радостью соглашались.
      Выставка проходила в цокольном этаже Атенеума, клуба профессорско-преподавательского состава Калтеха. Все было как на настоящей выставке. Под каждой картиной стояло название, а те, что были одолжены у их владельцев, имели соответствующую приписку, например, «Предоставлена мистером Джианонни».
      Одним из рисунков был портрет прекрасной блондинки-натурщицы из художественного класса, который я сперва намеревался использовать для изучения штриховки: я поместил свет на уровне ее ног, отодвинув его немного в сторону, и направил его вверх. Когда она села, я попытался нарисовать упавшие на ее лицо тени, – ее нос отбрасывал довольно неестественную тень, которая пересекала все лицо, – чтобы они не выглядели так ужасно. Также я нарисовал ее туловище, чтобы можно было видеть груди и тень, которую они отбрасывают. На выставке я повесил этот рисунок вместе с остальными и назвал его «Мадам Кюри, наблюдающая излучение радия». Этим рисунком я хотел показать, что никто не думает о мадам Кюри как о женщине, женственной, с прекрасными волосами, обнаженной грудью и тому подобным. Все думают только о том, что связано с радием.
      Выдающийся конструктор Генри Дрейфусс после выставки пригласил различных людей на прием, который он устроил в своем доме. Там были женщина, которая пожертвовала деньги на поддержку искусства, президент Калтеха с женой и т.п.
      Один из этих любителей искусства подошел ко мне и попытался завязать разговор: «Скажите, профессор Фейнман, Вы рисуете с фотографий или с натурщиц?»
      – Я всегда рисую с позирующей мне натурщицы.
      – Ну и как Вы умудрились убедить мадам Кюри позировать для Вас?
      Примерно в то же время руководству Художественного музея Лос-Анджелеса пришла мысль, сходная с моей, а именно: художники далеки от понимания науки. Я считал, что художники не понимают всеобщность, которая лежит в основе всего, красоту природы и ее законов (а потому не могут отразить все это в своем искусстве). Музейные же работники сочли, что художники должны узнать больше о технологии: поближе познакомиться с машинами и другими применениями науки.
      Художественный музей придумал своего рода схему, согласно которой несколько действительно хороших художников современности сходят в различные компании, которые согласились выделить какое-то количество времени и денег для осуществления этого проекта. Художники посетят эти компании и будут рассматривать все, пока не увидят что-нибудь интересное, что они смогут использовать в своей работе. В музее также подумали, что было бы неплохо, если бы кто-нибудь, хоть сколько-то знакомый с технологией, стал своего рода связующим звеном с художниками по мере посещения ими этих компаний. Поскольку они знали, что я довольно прилично умею объяснять, да и в искусстве я не полный профан (на самом деле, я думаю, они просто знали, что я учусь рисовать) – как бы то ни было, они спросили меня, сделаю ли я это, и я согласился.
      Было очень забавно посещать все эти компании в сопровождении художников. Обычно происходило следующее. Какой-нибудь парень показывал нам трубку, которая разряжала искры в виде великолепных голубых извивающихся узоров. Художники приходили в восторг и расспрашивали меня, как это можно использовать на выставке. Каковы необходимые условия, которым нужно удовлетворить, чтобы она работала?
      Художники оказались очень интересными людьми. Некоторые были сущими шарлатанами: они претендовали на свою бытность художниками, все с этим соглашались, но как только ты начинал с ними разговаривать, они не могли сказать ни одной разумной вещи! Один парень, в частности, – величайший шарлатан, – всегда смешно одевался: у него была огромная черная шляпа-котелок. Он отвечал на твои вопросы совершенно непонятными фразами, а когда ты пытался прояснить для себя сказанное им, расспрашивая его о смысле некоторых слов, которые он произнес, он уводил тебя совсем в другом направлении! В конечном итоге он все же сделал свой единственный вклад в выставку искусства и технологии: свой автопортрет.
      Другие художники, с которыми я разговаривал, говорили такое, что сначала казалось мне бессмысленным, однако они изо всех сил пытались объяснить мне свои идеи. Однажды, как предполагала схема, я куда-то отправился с Робертом Ирвином. Эта поездка продолжалась два дня, и после многочисленных обсуждений, вопросов и ответов, я наконец понял, что он пытается объяснить мне, и счел это довольно интересным и удивительным.
      Кроме того, были и такие художники, которые вообще не имели никакого представления о реальном мире. Они считали ученых кем-то вроде великих волшебников, которые могут сделать все, что угодно, и говорили что-то вроде: «Я хочу создать картину в трехмерном пространстве, где фигура, подвешенная в пространстве, светится мерцающим светом». Они создали мир, который хотели, и не имели ни малейшего представления о том, что делать разумно, а что – нет.
      Наконец, состоялась выставка, и меня попросили войти в комиссию, которая должна была оценивать произведения искусства. Хотя среди работ были и очень хорошие, на которые художников вдохновило посещение разных компаний, мне показалось, что большинство творений было сдано в последнюю минуту, в порыве отчаяния, и в действительности не имело никакого отношения к технологии. Все другие члены комиссии не согласились со мной, и я оказался в сложной ситуации. Я не слишком хорошо умею оценивать искусство, и мне вообще было не место в этой комиссии.
      В окружном художественном музее был один парень, которого звали Морис Тачман. Он действительно знал, о чем говорит, когда дело доходило до искусства. Он знал, что в Калтехе проходила моя персональная выставка и сказал: «Знаешь, ты больше никогда не будешь рисовать».
      – Что? Но это просто смешно! Почему я больше никогда…
      – Потому что у тебя уже была персональная выставка, а ты всего лишь любитель.
      Хотя я все же рисовал после этого, я больше никогда не трудился так же усиленно, вкладывая в свою работу такую же энергию и упорство, как раньше. И рисунков своих я тоже больше не продавал. Он был умен, и я многому у него научился. А мог бы научиться и еще большему, если бы не был так упрям!

Электричество – это огонь?

      В начале пятидесятых меня на какое-то время поразила болезнь среднего возраста: я читал философские лекции о науке, – каким образом наука удовлетворяет любопытство, как она дает нам новый взгляд на мир, как она обеспечивает человеку возможность делать разные вещи, как она наделяет его силой, – вопрос же состоит в том, в виду недавнего создания атомной бомбы, нужно ли давать человеку такую силу? Кроме того, я размышлял о связи науки и религии, и примерно в это же время меня пригласили на конференцию в Нью-Йорк, где должны были обсуждать «этику равенства».
      Подобная конференция уже проводилась для людей постарше, где-то на Лонг-Айленде, а в этом году на нее решили пригласить людей помоложе, чтобы обсудить меморандумы, выработанные на предыдущей конференции.
      Еще до поездки на конференцию я получил список «книг, которые, по всей вероятности, Вам будет интересно почитать, и если Вы считаете, что другим участникам желательно прочитать какие-то книги, то, пожалуйста, пришлите их нам, мы поместим их в библиотеке, чтобы другие могли их прочитать».
      И прилагается потрясающий список книг. Я начинаю с первой страницы: я не читал ни одной книги и чувствую себя не в своей тарелке – вряд ли мне стоит ехать. Я смотрю на вторую страницу: не читал ни одной. Просмотрев весь список, я обнаруживаю, что не читал ни одной из предложенных книг. Должно быть, я идиот какой-то, неграмотный! В списке были удивительные книги, вроде труда «О свободе» Томаса Джефферсона, или что-то вроде этого, а также книги нескольких авторов, которых я читал. Там была книга Гейзенберга, одна книга Шредингера, одна книга Эйнштейна, но это были книги вроде «Мои зрелые годы» (My Later Years) Эйнштейна или «Что такое жизнь?» Шредингера – не те, которые я читал. Итак, у меня появилось чувство, что мне это не по зубам и что мне не надо в это влезать. Может быть, я просто спокойно посижу и послушаю.
      Я иду на первое вводное заседание, на котором какой-то парень встает и говорит, что нам нужно обсудить две проблемы. Первая несколько завуалирована – что-то об этике и равенстве, но я не понимаю, в чем конкретно состоит проблема. Вторая же: «Мы продемонстрируем совместными усилиями, что люди из разных областей могут вести диалог друг с другом». На конференции присутствовали юрист по международному праву, историк, иезуитский священник, раввин, ученый (я) и т.д.
      Ну и мой логический ум сразу же начинает рассуждать: на вторую проблему не стоит обращать внимания, потому что, если это работает, то оно сработает; а если не работает, то не сработает – не нужно доказывать и обсуждать, что мы способны вести диалог, если у нас нет диалога, о котором мы собираемся говорить! Таким образом, главная проблема – первая, которую я не понял.
      Я был готов поднять руку и сказать: «Не будете ли Вы так любезны определить проблему поточнее», – но потом подумал: «Нет, я же профан; лучше мне послушать. Я не хочу немедля попасть в переделку».
      Подгруппа, к которой я относился, должна была обсуждать «этику равенства в образовании». На наших встречах иезуитский священник постоянно талдычил о «разделении знания». Он говорил: «Настоящей проблемой этики равенства в образовании является разделение знания». Этот иезуит постоянно вспоминал тринадцатый век, когда за образование отвечала Католическая церковь и весь мир был простым. Был Бог, и все пришло от Бога; все было организованно. Но сегодня понять все не так легко. Поэтому знание разделилось на отдельные куски. Я чувствовал, что «разделение знания» никак с «этим» не связано, но «это» так и не было определено, поэтому я не видел способа доказать свою точку зрения.
      Наконец я сказал: «Какая же проблема этики связана с разделением знания?» В ответ я получил клубы тумана и сказал: «Мне не понятно», однако все остальные сказали, что им понятно и попытались объяснить мне, но у них ничего не вышло!
      Тогда все остальные члены группы попросили меня написать, почему я считаю, что разделение знания не является проблемой этики. Я вернулся в свою комнату и аккуратно, стараясь изо всех сил, записал свои мысли по поводу «этики равенства в образовании» и привел несколько примеров проблем, которые, как мне кажется, мы могли бы обсудить. Например, в том, что касается образования, мы усиливаем различия. Если у кого-то что-то получается хорошо, мы пытаемся развить его способности, что приводит к различиям, или неравенству. Таким образом, если образование увеличивает неравенство, этично ли это? Потом, приведя еще несколько примеров, я написал, что несмотря на то, что «разделение знания» представляет собой трудность, поскольку сложное устройство мира приводит к тому, что многие вещи невероятно трудно изучить, в свете моего определения области этой темы, я не вижу никакой связи между разделением знания и чем-то, более или менее близким тому, что может представлять собой этика равенства в образовании.
      На следующий день я принес написанное на заседание, и парень сказал: «Мистер Фейнман действительно поднял несколько очень интересных вопросов, которые мы должны обсудить, и мы отложим их в сторону для возможного будущего обсуждения». Они вообще ничего не поняли. Я попытался определить проблему и показать, что «разделение знания» не имеет к ней никакого отношения. И причина, по которой никто ни к чему не пришел на этой конференции, состояла в том, что организаторы не сумели ясно определить предмет «этики равенства в образовании», а потому никто точно не знал, о чем говорить.
      На конференции был один социолог, который написал работу, чтобы ее прочитали все мы – он написал ее предварительно. Я начал читать эту дьявольщину, и мои глаза просто полезли из орбит: я ни черта не мог в ней понять! Я подумал, что причина в том, что я не прочел ни одной книги из предложенного списка. Меня не отпускало это неприятное ощущение «своей неадекватности», до тех пор пока я, наконец, не сказал себе: «Я остановлюсь и прочитаю одно предложение медленно, чтобы понять, что, черт возьми, оно значит».
      Итак, я остановился – наугад – и прочитал следующее предложение очень внимательно. Я сейчас не помню его точно, но это было что-то вроде: «Индивидуальный член социального общества часто получает информацию чрез визуальные, символические каналы». Я долго с ним мучился, но все-таки перевел. Знаете что это означает? «Люди читают».
      Затем я перешел к следующему предложению и понял, что его я тоже могу перевести. Потом же это превратилось в пустое занятие: «Иногда люди читают; иногда люди слушают радио», – и т.д. Но все это было написано так замысловато, что сначала я даже не понял, но, когда, наконец, расшифровал, оказалось, что это полная бессмыслица.
      На этой встрече произошло всего одно событие, которое доставило мне удовольствие, или, по крайней мере, позабавило. Каждое слово, которое произносил каждый выступающий на пленарном заседании, было настолько важным, что был нанят стенографист, который печатал всю это чертовщину. День, наверное, на второй, стенографист подошел ко мне и спросил: «Чем Вы занимаетесь? Вы, конечно же, не профессор».
      – Я как раз профессор.
      – Чего?
      – Физики – науки.
      – О! Так вот в чем, должно быть, причина, – сказал он.
      – Причина чего?
      Он сказал: «Видите ли, я – стенографист и печатаю все, о чем здесь говорят. Когда говорят все остальные, я печатаю все, что они говорят, не понимая ни слова. Но каждый раз, когда встаете Вы, чтобы задать вопрос или что-то сказать, я понимаю все, что Вы имеете в виду – в чем суть вопроса или что Вы говорите – поэтому я и подумал, что Вы просто не можете быть профессором!»
      В какой-то момент конференции состоялся особый обед, во время которого глава богословов, очень приятный человек, истый еврей, произносил речь. Речь была хорошей, да и оратором он был превосходным, и несмотря на то, что сейчас, когда я это рассказываю, его основная идея выглядит полным бредом, в то время она казалась совершенно очевидной и абсолютно истинной. Он говорил о колоссальных различиях в благосостоянии разных стран, которые вызывают зависть, которая, в свою очередь, приводит к конфликтам, а теперь, когда у нас есть атомное оружие, какая бы война ни случилась, все мы обречены, а потому правильный выход в том, чтобы прилагать все усилия по сохранению мира, убедившись, что между разными странами не существует столь грандиозных различий, и поскольку у нас в Соединенных Штатах так много всего, мы должны раздать почти все другим странам, пока все мы не сравняемся. Все это слушали, все испытывали желание принести такую жертву, и все полагали, что именно так мы должны поступить. Но по пути домой мой рассудок вернулся ко мне.
      На следующий день один из членов нашей группы сказал: «Я думаю, что речь, произнесенная вчера вечером, была так хороша, что все мы должны поставить под ней свои подписи и представить ее как резюме нашей конференции».
      Я начал было говорить, что сама идея распределения всего поровну основана на теории о том, что в мире существует только x всего, что каким-то образом мы сначала отобрали это у более бедных стран, а потому мы должны им это вернуть. Но эта теория не принимает во внимание истинную причину различий, существующих между странами – то есть развитие новых методов выращивания пищи, развитие техники для выращивания пищи и многого другого, и тот факт, что вся эта техника требует сосредоточения капитала. Важно не имущество, которое мы имеем, а способность создать это имущество. Но теперь я понимаю, что эти люди не были учеными; они этого не понимали. Они не понимали технологии; они не понимали своего времени.
      Конференция привела меня в столь нервное состояние, что моей нью-йоркской знакомой пришлось меня успокаивать. «Послушай, – сказала она, – тебя же просто трясет! Ты уже сошел с ума! Отнесись к этому проще, не надо все рассматривать так серьезно. Отойди на минуту в сторону и трезво оцени ситуацию». Я подумал о конференции, о том, какой это бред, и все оказалось не так уж плохо. Но если бы кто-то попросил меня снова принять участие в чем-то подобном, я бы убежал от него как сумасшедший – никогда! Нет! Точно нет! Но я и сегодня получаю приглашения на подобные сборища.
      Когда настало время оценить конференцию, все начали говорить о том, как много она дала им, какой успешной она была и т.п. Когда спросили меня, я сказал: «Эта конференция была хуже, чем тест Роршаха [12]: когда тебе показывают бессмысленное чернильное пятно и спрашивают, что, по-твоему, ты видишь, и когда ты им говоришь, что, они начинают с тобой спорить!»
      Дальше было еще хуже: в конце конференции собирались устроить еще одно заседание, которое в этот раз должна была посетить общественность, и у парня, который отвечал за нашу группу, хватило духа сказать, что поскольку мы столько всего разработали, то времени для публичного обсуждения всего этого не хватит, а потому мы просто расскажем общественности обо всем, что мы разработали. У меня глаза на лоб полезли: я-то считал, что мы ни черта не разработали!
      Наконец, когда мы обсуждали вопрос о том, разработали ли мы способ ведения диалога между людьми разных специальностей, – что было нашей второй главной «проблемой», – я сказал, что заметил кое-что интересное. Каждый из нас говорил, о том, что мы думаем по поводу «этики равенства» со своей колокольни, не обращая никакого внимания на то, что думают другие. Например, историк говорил, что проблемы этики можно понять, если заглянуть в историю и посмотреть, как они появились и развивались; юрист-международник говорил, что для этого нужно посмотреть, как фактически вели себя люди в различных ситуациях и как они приходили к каким-то соглашениям; иезуитский священник все время ссылался на «разделение знания»; я же, как ученый, предложил сначала выделить проблему подобно тому, как поступал Галилео, проводя свои эксперименты, и т.д. «Таким образом, на мой взгляд, – сказал я, – диалога у нас не было вообще. У нас не было ничего, кроме хаоса!»
      Конечно все тут же начали на меня нападать. «А Вы не думаете, что из хаоса может возникнуть порядок?»
      – Ну, да, в общем случае, или… – Я не знал, что делать с вопросом вроде «Может ли из хаоса возникнуть порядок?» Да, нет, ну и что из того?
      Эта конференция просто кишела дураками – высокопарными дураками, – а высокопарные дураки вынуждают меня просто лезть на стену. В обычных дураках нет ничего страшного; с ними можно разговаривать и попытаться помочь. Но высокопарных дураков – дураков, которые скрывают свою дурость и пытаются показать всем, какие они умные и замечательные с помощью подобного надувательства – ТАКИХ Я ПРОСТО НЕ ВЫНОШУ! Обычный дурак – не мошенник; в честном дураке нет ничего страшного. Но нечестный дурак ужасен! И именно это я получил на конференции: целый букет высокопарных дураков, что меня очень расстроило. Больше я так расстраиваться не хочу, а потому никогда не буду участвовать в междисциплинарных конференциях.
      Примечание. Во время конференции я жил в Еврейской богословской семинарии, где учились молодые раввины – полагаю, что они относились к ортодоксальной церкви. Имея еврейские корни, я уже знал кое-что из того, что они рассказывали мне о Талмуде, но сам Талмуд я никогда не видел. Увидеть его было очень интересно. Это книга с большими страницами, где в маленьком квадратике в уголке каждой страницы приведен текст оригинала Талмуда, который в виде L-образного поля окружают комментарии, написанные другими людьми. Талмуд развивался, все его тексты обсуждались снова и снова, очень тщательно, как это происходило в средние века. По-моему, все комментарии относились к тринадцатому, четырнадцатому и пятнадцатому векам – современных же комментариев не было. Талмуд – изумительная книга; великое, огромное попурри всевозможных вещей: тривиальных вопросов, сложных вопросов – например, проблемы учителей и того, как следует обучать, – потом опять тривиальных и т.д. Студенты рассказали мне, что Талмуд никогда не переводили на другие языки, что мне показалось очень любопытным при подобной ценности этой книги.
      Однажды ко мне подошли двое или трое молодых раввинов и сказали: «Мы понимаем, что в современном мире невозможно учиться на раввина, ничего не зная о науке, поэтому мы хотели бы задать Вам несколько вопросов».
      Несомненно одно: узнать о науке можно в тысяче разных мест, да и Колумбийский университет находится совсем рядом, но мне было любопытно, какие именно вопросы их интересуют.
      Они спросили: «Например, электричество – это огонь?»
      – Нет, – сказал я, – а… в чем собственно проблема?
      Они сказали: «Талмуд говорит, что в субботу нельзя пользоваться огнем, поэтому мы должны знать, можно ли использовать электрические приборы в субботу?»
      Я был шокирован. Наука их совсем не интересовала! Наука влияла на их жизнь ровно в той степени, в какой она помогала им лучше толковать Талмуд! Их не интересовали ни окружающий их мир, ни природные явления; они стремились лишь разрешить для себя какой-либо вопрос, поднятый в Талмуде!
      А потом однажды – по-моему, это была суббота – я захотел подняться в лифте, около которого стоял какой-то парень. Подходит лифт, я вхожу в него, он входит вместе со мной. Я спрашиваю: «Вам какой этаж?», – и уже готов нажать на кнопку.
      – Нет, нет! – говорит он. – Я должен нажать кнопку для Вас.
      – Что?
      – Да! Мальчики, которые здесь учатся, не могут нажимать кнопки по субботам, поэтому я должен делать это для них. Видите ли, я не еврей, поэтому я могу нажимать кнопки. Я стою у лифта, они говорят мне, какой этаж, и я нажимаю для них кнопку.
      Это действительно обеспокоило меня, поэтому я решил подловить студентов во время логического обсуждения. Я воспитывался в еврейской семье, а потому мне был известен тот тип педантской логики, который следовало применить, и я подумал: «Здесь можно развлечься!»
      У меня возник такой план. Для начала я спрашиваю: «Взгляды еврея может разделять любой человек? Потому что, если это не так, то в них на самом деле нет ничего ценного для человечества… ля-ля-ля». Тогда им придется сказать: «Да, еврейские взгляды подходят для любого человека».
      Потом я немножко повожу их вокруг да около, спрашивая: «Этично ли поступает человек, который нанимает другого человека для того, чтобы тот делал что-то, что неэтично делать ему самому? Наймете ли вы человека, чтобы он, к примеру, совершил для вас ограбление?» Я будут постепенно загонять их в угол, медленно, аккуратно, пока ловушка не захлопнется!
      И вы знаете, что произошло? Они студенты-раввины, так? Они оказались в десять раз умнее меня! Как только я готов был посадить их в лужу, они увертывались, выкручивались, вывертывались, – не помню, как, – но они освобождались! Я думал, что изобрел что-то новенькое – куда там! Этот вопрос обсуждался в Талмуде веками! Они с легкостью утерли мне нос, выкрутившись мгновенно.
      Наконец, я попытался убедить студентов, что электрическая искра, которая так заботила их, когда они нажимали кнопки лифта, не является огнем. Я сказал: «Электричество – это не огонь. Это не химический процесс, коим является огонь».
      – Да? – удивились они.
      – Но электричество, безусловно, присутствует между атомами в огне.
      – Ага! – сказали они.
      – А также и во всех других явлениях, которые происходят в мире.
      Я даже предложил практическое решение исключения искры. «Если вас беспокоит именно искра, то можно параллельно ключу поставить конденсатор, тогда электричество будет включаться и выключаться без искры». Но, по какой-то причине, эта идея им тоже не понравилась.
      Для меня это было настоящим разочарованием. Вот они, медленно взрослеющие мальчишки, растут только для того, чтобы лучше толковать Талмуд! Представьте! В наше время ребята учатся, чтобы войти в общество и делать что-то – быть раввином – и считают, что наука может быть интересна только из-за того, что некоторые новые явления несколько осложняют их древние, наивные, средневековые проблемы.
      В то время случилось еще кое-что, о чем стоит упомянуть. Один из вопросов, которые мы со студентами-раввинами обсуждали довольно подробно, состоял в том, почему в науке, например, в теоретической физике, процент евреев выше, чем их процент в общем населении. Студенты полагали, что это вызвано тем, что на протяжении всей своей истории евреи уважительно относились к учебе: они уважают своих раввинов, которые, в действительности, обучают их, уважают образование. Евреи непрерывно передают эту традицию из поколения в поколение, так что у них быть прилежным студентом так же хорошо, как быть талантливым футболистом, если не лучше.
      В тот же день я еще раз убедился в том, что это действительно так. Один из студентов пригласил меня к себе домой. Он представил меня своей матери, которая только что вернулась из Вашингтона. Она в восторге захлопала в ладоши и сказала: «О! Сегодня я прожила полный день. Я познакомилась с генералом и с профессором!»
      Тут я осознал, что совсем немногие считают, что познакомиться с профессором так же важно и так же приятно, как познакомиться с генералом. Так что, вероятно, в том, что они говорили, есть доля истины.

Отбор учебников по обложкам

      После войны физиков часто просили поехать в Вашингтон в целях консультирования различных правительственных организаций, как правило, военных. Я полагаю, что это произошло потому, что после создания учеными этих бомб, которые оказались так важны, военные поняли, что мы можем для чего-нибудь сгодиться.
      Однажды меня попросили войти в состав комиссии по оценке различного армейского вооружения, на что я ответил, что я всего лишь физик-теоретик и понятия не имею об армейском оружии.
      Военные написали, что они по опыту знают, что физики-теоретики оказывают грандиозную помощь при принятии решений, поэтому, может быть, я все-таки передумаю?
      Я вновь написал ответ, где объяснил, что я действительно ничего не знаю, и выразил сомнение в том, что смогу помочь.
      Наконец я получил письмо от министра обороны, который предложил компромисс: я приезжаю на первое заседание просто послушать и посмотреть, смогу ли я чем-то помочь, чтобы потом решить, стоит мне оставаться или нет.
      Я, конечно же, согласился. Что еще мне оставалось делать?
      Я отправился в Вашингтон и первым делом попал на вечеринку с коктейлем, где все знакомились друг с другом. Там были генералы и другие важные военные, все разговаривали друг с другом, что произвело довольно приятное впечатление.
      Ко мне подошел какой-то парень в форме и сказал, что военные очень довольны, что физики их консультируют, потому что у них множество проблем. Одна из них заключалась в том, что танки слишком быстро расходуют топливо, а потому не могут уйти далеко. Вопрос же ставился следующий: как заправлять танки на ходу. У этого парня была идея: если мы, физики, способны получить энергию из урана, быть может, я могу придумать способ использования диоксида кремния – песка, грязи – в качестве топлива? Если бы это было возможно, то его танк достаточно было бы оборудовать небольшим совком, прикрепленным снизу, чтобы по мере движения он зачерпывал грязь и использовал ее в качестве топлива! Он считал, что это просто великолепная идея, а мне остается лишь разработать детали. Я подумал, что на заседании, которое должно было состояться на следующий день, мы будем обсуждать такого рода проблемы.
      Я отправился на заседание и заметил, что тот парень, который представлял меня всем присутствующим на вечеринке, сидит рядом со мной. Судя по всему, его прикрепили ко мне в качестве подхалима. По другую сторону сидел какой-то важный генерал, о котором я уже слышал раньше.
      Во время первой части заседания обсуждались технические вопросы, и я сделал несколько замечаний. Но позднее, ближе к концу заседания, начали обсуждать какую-то проблему логистики, о которой я не знал ровным счетом ничего. Она была связана с вычислением того, сколько всего нужно иметь в различных местах в разное время. И несмотря на это, я старался помалкивать; но когда попадаешь в подобную ситуацию, где сидишь за одним столом со всеми этими «важными персонами» и обсуждаешь «важные проблемы», то держать рот на замке просто невозможно, даже если не знаешь, о чем идет речь! Так что во время этого обсуждения я тоже сделал несколько замечаний.
      Во время следующего перерыва на кофе, парень, который должен был пасти меня, сказал: «Я был весьма впечатлен тем, что Вы сказали во время обсуждения. Ваши замечания оказались действительно ценным вкладом».
      Я остановился, задумался о своем «вкладе» в проблему логистики и понял, что человек, который заказывает всякую всячину к Рождеству в универмаге «Мейси», смог бы оказать куда большую помощь в этом вопросе, чем я. Тогда я сделал для себя следующие выводы: а) если я действительно сделал ценный вклад, то это было лишь удачное совпадение; б) кто угодно другой мог сделать такой же хороший вклад, но большинство людей могли сделать даже лучший, с) эта лесть должна пробудить меня к осознанию того, что на самом деле я не могу сделать серьезный вклад.
      Сразу после этого на заседании приняли решение, что лучше обсудить организацию научного исследования (вроде того, должно ли научное исследование проходить под руководством Инженерных войск или Интендантского подразделения?), а не останавливаться на конкретных технических вопросах. Я знал, что если и есть хоть какая-то надежда на то, что я действительно могу сделать свой вклад, то он будет связан только с каким-то конкретным техническим вопросом, и уж точно никак с проблемой организации исследований в армии.
      До этого момента я не выказывал своих чувств относительно данной ситуации председателю заседания, – большой шишке, – который пригласил меня сюда. Когда мы упаковывали чемоданы, готовясь к отъезду, он, широко улыбаясь, сказал мне: «Тогда увидимся на следующем заседании…»
      – Нет. – Я увидел, как резко изменилось выражение его лица. Он очень удивился, что я сказал нет после того, как сделал такой «вклад».
      В начале шестидесятых многие из моих друзей все еще консультировали правительство. Я же, тем временем, совершенно не ощущал никакой ответственности перед обществом и изо всех сил сопротивлялся предложениям поехать в Вашингтон, для чего в то время требовалась определенная доля мужества.
      В то время я читал курс лекций по физике для первокурсников, и после одной из них Том Харви, который помогал мне проводить демонстрационные опыты, сказал: «Ты должен посмотреть, что творится с математикой в школьных учебниках! Моя дочь приходит домой с учебником, в котором написана полная чушь!»
      Я не обратил на его слова особого внимания.
      Но на следующий день мне позвонил известный в Пасадене юрист, входивший в Совет штата по образованию. Он спросил, не хочу ли я принять участие в работе Комиссии штата по составлению учебных планов, которая выбирала новые учебники для калифорнийских школ. В штате действовал закон, по которому все учебники для средних школ должны были утверждаться Советом по образованию. Поэтому была организована комиссия для предварительного отбора книг. Эта комиссия рекомендовала Совету, какие книги выбрать.
      Оказалось, что многие книги были посвящены новому методу обучения арифметике, получившему название «новая математика». А так как обычно эти книги видели только учителя и должностные лица системы просвещения, было решено, что хорошо бы привлечь к оценке учебников кого-то, кто профессионально пользуется математикой, кто представляет себе конечный продукт и понимает, зачем надо учить детей математике.
      Должно быть, я испытывал в это время угрызения совести по поводу моего неучастия в правительственных программах и согласился стать членом комиссии.
      Сразу же начались письма и телефонные звонки от издателей. Мне говорили: «Мы очень рады, что Вы вошли в комиссию, так как мы всегда хотели, чтобы ученые…» и «Замечательно, что ученый вошел в комиссию, так как наши книги имеют научную ориентацию…». Но говорили и другое: «Мы хотели бы объяснить, о чем наша книга…» и «Мы будем очень рады оказать Вам любую помощь в оценке наших книг…». Это казалось мне совершенно диким. Я объективный ученый, и я думал, что, так как ученики и учителя будут иметь дело только с учебниками и пособиями, любые дополнительные сведения, исходящие от издательства, будут лишь мешать. Поэтому я отказывался от всяких разговоров с издателями и всегда отвечал: «Ничего не надо объяснять. Я уверен, что книги говорят сами за себя».
      Я представлял определенный район, который включал большую часть области Лос-Анджелеса, кроме самого города, представленного очень милой дамой из системы школьного образования в Лос-Анджелесе, которую звали миссис Уайтхауз. Мистер Норрис предложил мне встретиться с ней и выяснить, чем занимается комиссия и как она работает.
      Миссис Уайтхауз начала рассказывать мне, что они собираются обсуждать на следующем совещании (одно уже прошло; меня назначили позднее). «Будут обсуждаться натуральные числа». Я понятия не имел, что это такое, но это оказалось тем, что я всегда называл целыми числами. У них для всех понятий были другие названия, так что с самого начала у меня возникло немало проблем.
      Она рассказала мне, как обычно происходит оценка новых учебников. Члены комиссии рассылают довольно большое число экземпляров каждой книги учителям и административным работникам своего района. Потом собираются отзывы. У меня не было обширных знакомств среди учителей и чиновников. Кроме того, я считал, что, читая книги, смогу и сам определить, нравятся они мне или нет. Так что я решил читать все сам. (В моем районе были несколько человек, которые ожидали, что им покажут книги и хотели выразить свое мнение. Миссис Уайтхауз предложила им приложить свои отчеты к ее собственным, чтобы они чувствовали себя лучше, а я не переживал из-за их жалоб. Они удовольствовались этим и не стали создавать мне лишних проблем.)
      Через несколько дней мне позвонил работник книжного склада и сказал: «Мы готовы отправить Вам книги, мистер Фейнман. Получается триста фунтов».
      Я был ошеломлен.
      – Ничего, мистер Фейнман. Мы найдем кого-нибудь, чтобы помочь Вам их прочитать.
      Этого я не понимал: или вы книги читаете, или вы их не читаете. У себя в кабинете, внизу, я завел для них специальную полку (они заняли семнадцать футов) и принялся за те книги, которые должны были обсуждаться на следующем заседании. Мы собирались начать с учебников для начальной школы.
      Это была большая работа, и я целыми днями трудился у себя внизу. Моя жена говорила, что семья живет, как на вулкане: «Некоторое время все тихо, а потом внезапно ТРАХ-ТА-РА-РАХ!!!» – на первом этаже начинается извержение «вулкана».
      Дело в том, что книги были отвратительные. В них было много неверного. Они были поспешно написаны. Чувствовалось стремление к точности, но приводились примеры (вроде автомобилей на улице для «множества»), в которых почти все было хорошо, но всегда оставались некоторые неточности. Определения были нестрогими. Все было неоднозначно. Видно было, что авторы не совсем ясно представляли себе, что такое точность, «подделывались». Они учили тому, чего сами толком не понимали и что было, по существу, бесполезно для ребенка.
      Я понял их замысел. После «Спутника» многие думали, что мы отстаем от русских, и тогда обратились к математикам, чтобы они включили в программы обучения новые интересные математические понятия. Математику хотели сделать привлекательной для детей, которым она казалась скучной.
      Приведу пример: в этих учебниках говорилось о разных системах счисления – пятеричной, шестеричной и т.д., – чтобы показать все возможности. Это может заинтересовать ребенка, который знает, что такое десятичная система. Для такого ребенка это будет развлечением. Но у них получилось, что каждый ребенок должен изучить другую систему счисления! А потом начался обычный кошмар: «Переведите эти числа из семеричной системы в пятеричную». Перевод из одной системы в другую – совершенно бесполезная вещь. Если вы умеете это делать, то, возможно, для вас это будет занимательно, не умеете – забудьте об этом. Это никому не нужно.
      Как бы то ни было, я все читал и читал это множество книг, и ни в одной не говорилось о применении арифметики в науке. Если и были какие-то примеры использования арифметики (а в основном это была абстрактная современная ерунда), они касались покупки марок.
      Наконец, я добрался до книги, в которой говорилось: «Математика широко используется в науках. Мы приведем пример из астрономии, науки о звездах». Переворачиваю страницу и читаю: «Красные звезды имеют температуру четыре тысячи градусов, желтые звезды имеют температуру пять тысяч градусов…», – ладно. Дальше: «Зеленые звезды имеют температуру семь тысяч градусов, голубые звезды имеют температуру десять тысяч градусов, а фиолетовые звезды имеют температуру… (какое-то большое число)». Зеленых и фиолетовых звезд не бывает, но для других звезд цифры приблизительно верные. Все в общих чертах вроде правильно, но все время сбои. И так везде: все написано кем-то, кто не знает, о чем он, собственно, пишет. В результате, хоть что-нибудь всегда выходит неправильно! Не понимаю, как мы собираемся хорошо учить, если учебники пишут люди, которые не совсем понимают то, о чем пишут. И книги получаются безобразные. СОВЕРШЕННО БЕЗОБРАЗНЫЕ!
      Но этой книгой, во всяком случае, я был доволен, так как первый раз видел пример того, как арифметика используется в науке. Я был несколько недоволен, когда читал про температуру звезд. Несколько, потому что все было более или менее правильно, просто допустили ошибку. Затем шли задачи. Такие: «Джон и его отец вышли посмотреть на звезды. Джон видит две голубые звезды и красную звезду. Его отец видит зеленую звезду и две желтые звезды. Какова суммарная температура звезд, которые видят Джон и его отец?» – и я взрываюсь от бешенства.
      Моя жена называла это «вулкан внизу». Но ведь я привел только один пример, а так было постоянно. Постоянный бред! Абсолютно бессмысленно складывать температуру двух звезд. Никто никогда этого не делает, кроме, может быть, единственного случая, когда хотят вычислить среднюю температуру, но уж никак не суммарную температуру всех звезд! Ужасно! Все это была только игра, чтобы заставить тебя складывать, и авторы не понимали того, о чем писали. Казалось, что читаешь текст почти без типографских ошибок, и вдруг – целое предложение задом наперед. Математика выглядела именно так. Совершенно безнадежно!
      И вот я пришел на первое совещание. Другие члены комиссии поставили оценки некоторым книгам, и меня тоже спросили, каковы мои оценки. Мои оценки часто отличались от всех прочих, и меня спрашивали: «Почему Вы оценили эту книгу так низко?»
      Я объяснял, что в ней имеются следующие недостатки на страницах таких-то. У меня все было записано.
      Они обнаружили, что я настоящий клад: я всегда мог им детально объяснить, чем хороша или плоха та или иная книга. Все мои оценки были обоснованы.
      А если я спрашивал, почему какая-то книга получила у них высокую оценку, то в ответ слышал: «А что Вы думаете о книге…?» Вместо ответа меня спрашивали, что я думаю, и никак нельзя было понять, почему они оценивают книги так, а не иначе.
      Очередь дошла до книги, которая была частью трехтомного сборника, выпускаемого одним издательством, и меня спросили, что я о ней думаю.
      Я сказал: «Эту книгу мне не прислали со склада, но две другие были хорошие».
      Кто-то попытался повторить вопрос «Что Вы думаете об этой книге?». «Я уже сказал, что мне ее не прислали. Так что я не могу о ней судить». Работник книжного склада был здесь же и сказал: «Извините, я могу все объяснить. Я не прислал Вам эту книгу, так как она не была еще закончена. По правилам мы должны иметь каждую книгу к определенному сроку, а издатель задержался с ней на несколько дней. Поэтому нам прислали макет книги с обложкой и пустыми страницами внутри. Компания приносит свои извинения и надеется, что трехтомник будет обсужден, несмотря на задержку третьего тома».
      Оказалось, что этот пустой макет был оценен некоторыми членами комиссии! Они не могли поверить, что книги не было, ведь оценки-то были. Более того, оценки у несуществующей книжки были выше, чем у двух других. То обстоятельство, что книги не было, ничуть не помешало ее оценке.
      Я подумал, что система работает так: когда вы раздаете книги людям, им нет до этих книг никакого дела. Они заняты, они думают: «Ну, ведь не я один должен это прочитать – многие. Так что неважно, что я там напишу». И ставят наобум оценку. Некоторые, по крайней мере. Не все, но некоторые так делают. Потом вы получаете отзывы, и вы не знаете, почему именно эта книга получила меньше всего отзывов, т.е. на одну книгу пришло, допустим, десять отзывов, а на другую только шесть. Дальше вы усредняете все полученные оценки; естественно, вы не учитываете неприсланные отзывы. Так что полученная цифра кажется вам вполне разумной. При этом усреднении попросту упускается из виду то, что внутри обложки абсолютно ничего нет!
      Я построил эту теорию, увидев, что случилось в нашей комиссии. Пустую обложку оценили только шесть из десяти членов, а остальные книжки – восемь или девять человек из десяти. Результат усреднения получился не хуже, чем результат усреднения восьми или девяти оценок. Все были очень смущены, когда это выяснилось, и это придало мне уверенности. Оказалось, другие члены комиссии проделывали большую работу, раздавая книги, собирая потом отзывы, посещая все собрания, приемы, где издатели давали им пояснения к своим книгам прежде, чем они успевали их прочитать. Я был единственным в комиссии, кто сам читал все книги и не получал от издательства никакой информации, кроме той, что содержалась в самих книгах и должна была, в конце концов, попасть в школы.
      Эта проблема – как лучше составить мнение о книге: внимательно ее изучив или собрав много отзывов от людей, невнимательно ее просмотревших, – напоминает известную задачу. Никому не позволяется видеть китайского императора. Спрашивается, какой длины нос у китайского императора? Чтобы это выяснить, предлагается обойти всю страну и у каждого жителя спросить, что он думает о длине носа императора. Потом вывести среднее арифметическое. Ответ будет очень «точным», так как вы усредните гигантское множество мнений. К сожалению, таким способом ничего не узнаешь. Среднее арифметическое, выведенное даже из очень широкого диапазона мнений незаинтересованных и невнимательных людей, не улучшает вашего понимания ситуации.
      Сначала в наши обязанности не входило обсуждение стоимости книг. Нам сказали, сколько книг мы можем выбрать, поэтому мы придумали программу, которая задействовала множество дополнительной литературы, потому что все новые учебники имели те или другие недостатки. Самые серьезные недостатки были в «новых математических» учебниках: там не упоминалось о приложениях математики и было слишком мало словесных задач. В них не было и речи о продаже марок; зато они изобиловали пространными рассуждениями о коммутации и прочих абстрактных понятиях, а приложение математики к каким-то конкретным повседневным ситуациям отсутствовало. Что ты делаешь: складываешь, вычитаешь, умножаешь или делишь? Поэтому мы предложили несколько учебников, в которых была хоть какая-то часть всего этого в качестве дополнительных – один-два учебника на каждый класс, – кроме основного учебника для каждого ученика. После многочисленных дискуссий мы привели все это в состояние равновесия.
      Когда мы отнесли свои рекомендации в Совет по образованию, там нам сказали, что денег у них оказалось меньше, чем они сначала рассчитывали, так что нам снова нужно все просмотреть, урезать там и сям, теперь уже принимая во внимание стоимость учебников и уничтожая тщательно сбалансированную программу, в которой учитель имел хотя бы шанс найти примеры того, что ему необходимо.
      Теперь, когда правила относительно количества возможных учебников изменились и у нас больше не было возможности хоть как-то сбалансировать программу, она получилась, прямо скажем, довольно вшивой. Но когда она попала в руки комиссии, ведавшей распределением бюджета сената, ее обрезали еще больше. Вот теперь это была действительно вшивая программа! Когда этот вопрос рассматривался в сенате, меня попросили выступить перед сенаторами штата, но я отказался: к тому времени я уже устал от многочисленных споров по этому поводу. Мы подготовили свои рекомендации для Совета по образованию, и я полагал, что представление этих рекомендаций штату входит в обязанности Совета – что было правильно с точки зрения закона, но неблагоразумно с точки зрения политики. Мне не следовало сдаваться так быстро, но, когда после такой усиленной работы и многочисленных обсуждений всех этих учебников с целью создания хорошей сбалансированной программы, уже в самом конце весь наш труд выбрасывают на свалку – это просто приводит в депрессию! Вся наша работа оказалась никому не нужной, ее просто можно было поставить с ног на голову и сделать все наоборот: начать со стоимости книг и выбрать те, которые можешь себе позволить.
      Окончательно решило исход дела и заставило меня, наконец, отказаться от работы в комиссии то обстоятельство, что в следующем году мы должны были обсуждать учебники по естественным наукам. Я подумал, что они, может быть, будут другими, и взял несколько посмотреть.
      Но и здесь было то же самое: что-то, на первый взгляд, приемлемое, оказывалось при ближайшем рассмотрении ужасным. Например, одна книга начиналась четырьмя картинками: заводная игрушка, автомобиль, мальчик на велосипеде и еще что-то. И под каждой картинкой вопрос: «Что приводит это в движение?»
      Я подумал: «А, понимаю. Они хотят рассказать о механике – как пружины работают внутри игрушки; о химии – как работает автомобильный двигатель; о биологии – как работают мускулы».
      Такие вопросы любил мой отец: «Что приводит это в движение? Да все движется, потому что солнце светит». И мы бы веселились, обсуждая это.
      – Нет, игрушка работает, потому что пружина заведена, – сказал бы я.
      – А почему заведена пружина? – спросил бы отец.
      – Я ее завел.
      – А почему ты можешь двигаться?
      – Потому, что я ем.
      – А пища получается только потому, что солнце светит. Так родилось бы понимание того, что движение – это просто преобразованная солнечная энергия.
      Переворачиваю страницу. Ответ для заводной игрушки: «Энергия приводит ее в движение». И для мальчика на велосипеде: «Энергия приводит его в движение». Для всего – «Энергия приводит это в движение». Но это совершенно бессмысленно. Представьте, что было бы написано: «Вакаликс». Вот вам общий принцип: «Вакаликс приводит это в движение». Это не прибавляет знаний. Ребенок ничего не узнает, это просто слово!
      Они должны были посмотреть на заводную игрушку, рассмотреть внутри пружинки, разобраться с ними, разобраться с колесиками и оставить в покое «энергию». Позже, когда дети поймут, как на самом деле работает заводная игрушка, можно обсудить и более общее понятие «энергия».
      Кроме того, вообще неправильно говорить: «энергия приводит что-то в движение». Потому что, если что-то останавливается, можно с тем же успехом сказать: «Энергия остановила его». Они имели в виду переход запасенной энергии в другие формы, что представляет собой очень тонкую особенность понятия «энергия». В этих примерах энергия не возрастает и не убывает, она просто переходит из одного вида в другой. И когда тело останавливается, энергия переходит в тепло, в общий хаос.
      Но такие это были книги. Написанное в них сбивало с толку, было бесполезно, запутано, неоднозначно и частично неправильно. Как можно изучать науку по таким книгам, я не понимаю. Потому что это не наука.
      Когда я увидел все эти ужасные книги с теми же недостатками, что и книги по математике, я почувствовал, что во мне опять начинается вулканический процесс. К этому времени я был измучен чтением математических книг и уже убедился в тщетности моих усилий. Поэтому, представив себе еще год таких усилий, я вышел из комиссии.
      Через некоторое время я узнал, что книга, в которой энергия приводила все в движение, будет рекомендована комиссией Совету по образованию. Я сделал одно последнее усилие. На заседаниях комиссии публике разрешалось выступать с замечаниями, и я встал и сказал, почему я считаю эту книгу плохой.
      Человек, заменивший меня в комиссии, возразил: «Эту книгу одобрили шестьдесят пять инженеров такой-то авиастроительной компании». Я не сомневался, что в этой компании работало несколько очень хороших инженеров. Но шестьдесят пять человек – это много. Диапазон способностей такого числа людей должен быть весьма широк. Так что среди них, наверняка, были и совсем никчемные. Это была опять проблема усреднения длины императорского носа или оценки книги, состоящей из одной обложки. Было бы гораздо лучше, если бы компания выбрала самых способных своих инженеров и предложила оценить книгу именно им. Я не считал себя умнее шестидесяти пяти человек, но умнее среднестатистической одной шестьдесят пятой – конечно. Я ничего не смог доказать, и книга была одобрена Советом.
      Когда я все еще входил в состав комиссии, мне несколько раз пришлось съездить в Сан-Франциско на какие-то совещания и, вернувшись в Лос-Анджелес после первой поездки, я заехал в офис комиссии, что покрыть свои расходы.
      – Во сколько обошлась Вам поездка, мистер Фейнман?
      – Так, я летал в Сан-Франциско, значит, стоимость авиабилета плюс парковка моей машины около аэропорта, пока меня не было.
      – Билет у Вас с собой?
      Билет у меня оказался с собой.
      – У Вас есть квитанция на парковку?
      – Нет, но мне она обошлась в 2 доллара 35 центов.
      – Но нам нужна квитанция.
      – Я же сказал Вам, сколько это стоило. Если Вы мне не верите, то почему слушаете меня, когда я высказываю свое мнение относительно достоинств и недостатков школьных учебников?
      Вокруг этого заварили большую кашу. К сожалению, я привык читать лекции для какой-нибудь компании, университета или для обычных людей, а не для правительства. Я привык к другому обращению: «Сколько Вы потратили?» – «Столько-то» – «Пожалуйста, мистер Фейнман».
      Тогда я принял решение, что я больше не принесу им ни одной квитанции.
      После второй поездки в Сан-Франциско у меня опять попросили билет и квитанции.
      – У меня их нет.
      – Так больше продолжаться не может, мистер Фейнман.
      – Когда меня принимали в комиссию, мне сказали, что вы будете оплачивать мои расходы.
      – Но мы ожидали, что Вы будете приносить квитанции, чтобы подтвердить свои расходы.
      – У меня нет ничего, чтобы подтвердить их, но вы знаете, что я живу в Лос-Анджелесе и езжу в другие города; так как же, черт побери, я, по-вашему, попадаю туда?
      Они не сдались, но не сдался и я. Я понимаю, что когда оказываешься в подобной ситуации и не хочешь подчиниться Системе, то, если твое поведение не сработает, за последствия придется расплачиваться тебе. Таким образом, я остался полностью удовлетворенным, хотя так и не получил компенсацию за свои поездки.
      Это всего лишь одна из игр, в которые я играю. Им нужна квитанция? Я не даю им квитанции. Тогда ты не получишь деньги. Хорошо, тогда я не беру деньги. Они не доверяют мне? Черт с ними; не надо мне платить. Конечно, это абсурдно! Я знаю, что именно так работает правительство; ну и к черту это правительство! Я считаю, что одни люди должны обходиться с другими людьми как с людьми. И пока со мной не будут обращаться как с человеком, я не буду иметь с ними никаких дел! Им плохо? Им плохо. Мне тоже плохо. Мы просто забудем об этом. Я знаю, что они «защищают налогоплательщика», но только посмотрите, как надежно налогоплательщик был защищен в следующей ситуации.
      У нас было две книги, и даже после длительного обсуждения мы никак не могли сделать выбор; они были очень похожи. Поэтому мы оставили этот вопрос на рассмотрение Совета по образованию. Поскольку теперь Совет принимал решения, руководствуясь стоимостью книг, и поскольку книги были почти одинаковыми, Совет решил узнать цену и взять более дешевую книгу.
      Тогда возник такой вопрос: «Получат ли школы учебники в обычное время, или, может быть, они смогут получить их заранее до наступления нового учебного семестра?»
      Представитель одного из издателей встал и сказал: «Мы очень рады, что вы приняли нашу цену, и можем поставить учебники до начала следующего семестра».
      Представитель проигравшего издателя тоже присутствовал на совещании. Он встал и сказал: «Поскольку наша цена была ориентирована на более поздний срок поставки, я думаю, что мы можем назначить новую цену на более ранний срок, потому что мы тоже в состоянии поставить книги раньше».
      Мистер Норрис, который был юристом Совета из Пасадены, спросил представителя второго издателя: «И сколько нам будет стоить более раннее получение ваших книг?»
      Он назвал цифру: цена была ниже!
      Тогда встал первый парень: «Если он изменяет свою цену, то у меня тоже есть право изменить свою!» – и он назначает еще меньшую цену!
      Норрис спросил: «Разве так бывает – мы получаем книги раньше, и они при этом дешевле?»
      – Да, – говорит один из них. – Мы можем применить особый метод офсетной печати, который обычно не используем… – какая-то отговорка, чтобы объяснить, почему книги вдруг подешевели.
      Другой соглашается: «Чем быстрее печатаешь книги, тем дешевле они обходятся!»
      Мы испытали самый настоящий шок. Все закончилось тем, что книги обошлись на два миллиона долларов дешевле. Эта внезапная перемена ужасно разгневала Норриса.
      На самом же деле произошло следующее: неопределенность с датой поставки открыла для этих ребят возможность предложить другую цену. Обычно, когда книги выбирали без учета их стоимости, снижать цену не было смысла; издатели могли назначать цену по своему усмотрению. Снижение цены ничего бы не изменило; чтобы получить заказ, нужно было произвести впечатление на членов комиссии по составлению учебной программы.
      Кстати говоря, когда бы наша комиссия ни собралась на совещание, там всегда появлялись издатели, которые развлекали членов комиссии, приглашая их на обед и рассказывая о своих книгах. Я всегда отказывался от подобных приглашений.
      Сейчас это кажется вполне очевидным, но, когда я как-то раз получил пакет сухофруктов и всякой всячины, который доставили через «Уэстерн Юнион», с запиской; «От нашей семьи вашей, С Днем Благодарения – семья Памилио», я не понял, к чему это.
      Посылка была от семьи, о которой я никогда не слышал и которая жила где-то в Лонг-Бич. Совершенно очевидно, что кто-то хотел отправить ее семье своих друзей, но ошибся в имени и адресе, поэтому я решил все уладить. Я позвонил в «Уэстерн Юнион», взял номер телефона тех, кто отправил эту посылку, и позвонил им.
      – Здравствуйте, я – мистер Фейнман. Мне пришла посылка…
      – О, здравствуйте, мистер Фейнман, это Пит Памилио, – и он говорит это так дружелюбно, что я подозреваю, что мы должны быть знакомы! Я, обычно, с трудом запоминаю, кто есть кто.
      Поэтому я сказал: «Простите, мистер Памилио, но я не совсем помню, кто Вы…»
      Он оказался представителем одного из издателей, книги которого я должен был оценивать в комиссии по составлению учебной программы.
      – Ясно. Но это могут неправильно истолковать.
      – Но это же просто от одной семьи другой.
      – Да, но я оцениваю книгу, которую Вы издаете, и кто-нибудь может неправильно истолковать вашу доброту! – Я прекрасно понимал, что происходит, но решил прикинуться полным идиотом.
      Нечто подобное произошло, когда один из издателей прислал мне кожаный портфель, на котором изящными золотыми буквами было написано мое имя. Я выдал ему то же самое: «Я не могу принять его; я оцениваю издаваемые Вами книги. Я думаю, что Вы этого не понимаете!»
      Один из членов комиссии, который состоял в ней дольше других, сказал: «Я никогда ничего не беру; это мне очень досаждает. Но все равно ничего не меняется».
      Но одну возможность я действительно упустил. Если бы я только соображал побыстрее, то мог бы очень хорошо провести то время, что я состоял членом комиссии. Я приехал в отель в Сан-Франциско вечером, чтобы на следующий день посетить свое первое совещание и решил пойти побродить по городу и что-нибудь съесть. Я вышел из лифта и увидел, что в вестибюле отеля на скамье сидят два парня. При виде меня они тут же вскочили и сказали: «Добрый вечер, мистер Фейнман. Куда Вы направляетесь? Может быть, мы сможем показать Вам что-нибудь в Сан-Франциско?» Они были из какого-то издательского дома, и я не хотел с ними связываться.
      – Я иду съесть что-нибудь.
      – Мы можем пригласить Вас на ужин.
      – Нет, я хочу побыть один.
      – О'кей, мы можем помочь Вам во всем, в чем Вы пожелаете.
      Я не смог устоять. Я сказал: «Ну что ж, я иду, чтобы попасть в какую-нибудь переделку».
      – Я думаю, мы можем Вам помочь и в этом.
      – Нет, я уверен, что сам с этим справлюсь. – А потом подумал: «Какая ошибка! Я должен был позволить им сделать все это и вести дневник, чтобы люди штата Калифорния знали, как далеко заходят издатели!» Когда же я узнал о разнице в два миллиона долларов, одному Богу известно, как я жалел, что не сделал этого!

Другая ошибка Альфреда Нобеля

      В Канаде существует большая ассоциация студентов-физиков. Они проводят собрания, делают доклады и т.д. Как-то раз студенты филиала этой организации в Ванкувере попросили, чтобы я приехал и пообщался с ними. Девушка, которая отвечала за это, договорилась обо всем с моим секретарем, чтобы проделать весь путь до Лос-Анджелеса, даже не уведомив меня об этом. Она просто пришла в мой кабинет. Но она действительно была хороша собой: прекрасная блондинка. (Это помогло; не должно было, но, тем не менее, помогло.) Кроме того, меня впечатлило то, что все мероприятие было оплачено студентами из Ванкувера. Там ко мне относились так хорошо, что теперь мне известен секрет того, как на самом деле нужно развлекаться и читать лекции: подождать, пока тебя об этом попросят студенты.
      Однажды, через несколько лет после того, как я получил Нобелевскую премию, ко мне подошли несколько молодых ребят из Ирвинского клуба студентов-физиков и попросили, чтобы я выступил в их клубе. Я сказал: «Я бы с удовольствием сделал это. Я просто хочу пообщаться со студентами-физиками. Я не хочу показаться нескромным, но я по своему опыту знаю, что будут трудности».
      Я рассказал им, как раньше я ежегодно ходил в местную школу и читал лекции об относительности или о чем-нибудь еще, по их усмотрению, в клубе физиков. Потом, после получения премии, я снова отправился туда, как обычно, без подготовки, и меня поставили перед сборищем из трехсот ребятишек. Вышла сущая неразбериха!
      Подобный шок я, будучи идиотом, до которого туго доходит, испытывал три или четыре раза. Когда меня пригласили в Беркли, чтобы я прочитал лекцию на какую-нибудь физическую тему, я подготовил что-то довольно научное, ожидая, что буду читать лекцию людям, которые занимаются физикой. Но, попав туда, я увидел, что огромный лекционный зал переполнен! Однако я знаю, что в Беркли не так много людей, которые знают физику на том уровне, к которому я готовился. Моя беда в том, что я люблю угождать людям, которые пришли послушать меня, а сделать это невозможно, если все и каждый хотят услышать меня: я тогда просто не знаю свою аудиторию.
      Когда студенты поняли, что я не могу просто так поехать куда-то и прочитать лекцию в клубе физиков, я сказал: «Давайте сочиним скучное название и ни о чем не говорящее имя профессора, тогда придут только те ребята, которым действительно интересна физика, а как раз они нам и нужны. Договорились? Не нужно ничего рекламировать».
      В университетском городке Ирвина появились несколько плакатов: профессор Генри Уоррен из Вашингтонского университета прочитает лекцию по структуре протона 17 мая в 15.00 в комнате D102.
      Потом приехал я и сказал: «У профессора Уоррена возникли какие-то личные проблемы, поэтому он не смог приехать, чтобы сегодня выступить перед вами, а потому позвонил мне и спросил, не могу ли я поговорить с вами на эту тему, поскольку я проделал некоторую работу в этой области. И вот я здесь». Сработало на ура.
      Но потом научный руководитель факультета каким-то образом узнал об этой хитрости и страшно разозлился на студентов. Он сказал: «Знаете, если бы все знали, что сюда приезжает профессор Фейнман, то его захотели бы послушать многие».
      Студенты объяснили: «В этом-то все и дело!» Но руководитель пришел в бешенство из-за того, что ему не сообщили об этой шутке.
      Узнав, что студенты попали в настоящую переделку, я решил написать этому научному руководителю письмо и объяснить, что это моя вина, что я не соглашался читать лекцию, если они не поступят именно так; что я сказал студентам никому не говорить о моем приезде; что мне очень жаль; пожалуйста, извините меня, ля-ля-ля… Вот через что мне приходится проходить из-за этой чертовой премии!
      В прошлом году студенты университета Аляски в Фэрбенксе пригласили меня прочитать лекцию. Я прекрасно провел там время, если не считать интервью, которые я давал для местного телевидения. Мне не нужны интервью; они бессмысленны. Я приехал, чтобы пообщаться со студентами-физиками и точка. Если все жители города хотят узнать об этом, то пусть об этом напишут в школьной газете. Но именно из-за Нобелевской премии я должен давать интервью – я большая шишка, верно?
      Один мой друг, очень богатый человек, – он изобрел какой-то простой цифровой переключатель – говорит о людях, которые отдают свои деньги, чтобы из них выдавали премии или читали лекции: «Их всегда нужно внимательно рассматривать, чтобы понять, от какого мошенничества они хотят освободить свою совесть».
      Мой друг Мэтт Сэндс как-то собирался написать книгу под названием «Другая ошибка Альфреда Нобеля».
      На протяжении многих лет, когда подходило время выдачи премии, я смотрел, кто может ее получить. Однако прошло время, и я даже не знал, когда приходит «сезон» ее выдачи. А потому я и представить себе не мог, почему кто-то может звонить мне в половине четвертого или в четыре часа утра.
      – Профессор Фейнман?
      – Эй! Почему Вы беспокоите меня в такое время?
      – Я подумал, что Вам захочется узнать, что Вы получили Нобелевскую премию.
      – Да, но я сплю! Было бы лучше, если бы Вы позвонили мне утром, – и я повесил трубку.
      Моя жена спросила: «Кто это был?»
      – Сказали, что я получил Нобелевскую премию.
      – О, Ричард, кто это был на самом деле? – Я часто подшучиваю над ней, а она умна и никогда не дает себя обмануть, но на этот раз я ее подловил.
      Телефон звонит снова: «Профессор Фейнман, Вы слышали…»
      – (Разочарованным голосом) Угу.
      Потом я задумался: «Как бы мне от всего этого отказаться? Ничего этого мне не нужно!» Так что первым делом я снял трубку, потому что звонки шли один за другим. Потом я попытался заснуть, но это оказалось невозможным.
      Я спустился в рабочий кабинет, чтобы подумать о том, что мне делать. Может быть, мне не брать премию? Что тогда будет? Может быть, это невозможно.
      Я положил трубку на место, и телефон сразу же зазвонил. Звонил парень из журнала «Тайм». Я сказал ему: «Послушайте, у меня возникла проблема, я не хочу, чтобы вы писали об этом. Я не знаю, как выбраться из этой ситуации. Есть ли какой-нибудь способ не брать эту премию?»
      Он сказал: «Боюсь, сэр, что нет способа сделать это, не подняв еще большую суматоху, чем если все оставить, как есть». Это было очевидно. Мы немного поговорили, минут пятнадцать-двадцать, но этот парень из «Тайм» выполнил свое обещание и не опубликовал наш разговор.
      Я поблагодарил его и повесил трубку. Телефон тут же зазвонил снова; звонили из газеты.
      – Да, Вы можете прийти ко мне домой. Нет, ничего страшного. Да, да, да…
      Одним из звонивших был какой-то парень из шведского консульства. Он собирался устроить прием в Лос-Анджелесе.
      Я подумал, что, раз я беру премию, то должен пройти через все это.
      Консул сказал: «Составьте список гостей, которых Вам хотелось бы пригласить, а мы составим список людей, которых приглашаем мы. Потом я подойду к Вам, мы сравним списки, чтобы посмотреть, не повторяются ли гости и составим приглашения…»
      Итак, я составил свой список. В нем было человек восемь: сосед, который жил в доме напротив, мой друг художник Зортиан и т.п.
      Консул пришел ко мне со своим списком: губернатор штата Калифорния, Тот, Этот; Гетти, нефтепромышленник; какая-то актриса – триста человек! Нечего и говорить, что каких бы то ни было совпадений не оказалось!
      Тогда я начал немного нервничать. Мысль о том, что мне придется общаться со всеми этими знаменитостями, напугала меня.
      Консул увидел мое беспокойство. «Не переживайте, – сказал он. – Большинство не придет».
      Что ж, лично мне никогда не приходилось устраивать вечеринку, приглашать на нее людей и знать, что их появления ожидать не приходится! Я не желаю никому кланяться и доставлять удовольствие только для того, чтобы подобным приглашением оказать честь людям, которые могут от него отказаться; это же просто глупо!
      К тому времени, когда я вернулся домой, я действительно расстроился из-за всего этого. Я позвонил консулу и сказал: «Я все обдумал и понял, что не смогу вынести этот прием».
      Ему это доставило несказанное удовольствие. Он сказал: «Вы совершенно правы». Думаю, что он оказался в таком же положении – необходимость организовать вечеринку для этого ничтожества была для него как заноза в известном месте. В конце концов, оказалось, что это хорошо для всех. Никто не хотел приходить, включая почетного гостя! Да и хозяин был далеко не заинтересован в этом приеме!
      На протяжении всего этого времени я испытывал некую психологическую трудность. Видите ли, мой отец воспитывал во мне противление любому величию и помпезности (он занимался продажей униформы, а потому знал разницу между человеком в униформе и без нее – разницы не было). За свою жизнь я привык высмеивать все это, и эта привычка настолько сильно и глубоко вошла в мою плоть и кровь, что я не мог подойти к королю без некоторого напряжения. Я знаю, это несерьезно, но так меня воспитали, и это была моя проблема.
      Люди рассказывали, что в Швеции есть правило: после получения премии нужно отходить от короля задом наперед, не поворачиваясь к нему спиной. Спускаешься по каким-то ступенькам, получаешь премию, а потом поднимаешься по этим ступенькам спиной вперед. Тогда я сказал себе: «О'кей, я им покажу!», – и начал тренироваться подниматься по ступенькам, прыгая задом наперед, чтобы показать, насколько смешон их обычай. Я был в ужасном настроении! Это, конечно, было очень глупо.
      Потом я выяснил, что такого правила уже не существует; когда отходишь от короля, к нему можно повернуться спиной, а потому ты идешь, как нормальный человек, в нужном тебе направлении, носом вперед.
      Мне было приятно узнать, что не все шведы воспринимают королевские церемонии так серьезно, как может показаться. Когда приезжаешь туда, понимаешь, что большинство на твоей стороне.
      У студентов, например, была особая церемония, во время которой они награждали каждого лауреата Нобелевской премии «Орденом Лягушки». Когда получаешь эту маленькую лягушку, то должен изобразить ее кваканье.
      Когда я был молодым, я сопротивлялся всему, что связано с культурой, но у моего отца были хорошие книги. В одной из книг была старая греческая пьеса «Лягушки», однажды я заглянул в нее и увидел там звук, который издает лягушка. Там было написано «брек, кек, кек». Я подумал: «Ни одна лягушка никогда не издавала подобный звук; весьма странный способ его описывать!» Я попробовал произносить его, и, попрактиковавшись немного, понял, что именно этот звук издает лягушка. Так что случайный взгляд, который я бросил в книгу Аристофана, впоследствии оказался полезным: мне удалось отлично изобразить кваканье лягушки на студенческой церемонии награждения лауреатов Нобелевской премии! Там же подошло и прыганье задом наперед. Эта часть мне понравилась, церемония прошла очень удачно.
      Несмотря на подобные забавы, меня на протяжении всего этого времени все равно не покидала эта психологическая трудность. Самой грандиозной проблемой для меня стала Благодарственная речь, которую нужно было произнести на Королевском Ужине. Когда тебе вручают премию, вместе с ней дарят несколько красиво обернутых книг о предыдущих годах. В этих книгах приводятся благодарственные речи всех лауреатов, словно они представляют собой нечто очень важное. Это заставляет тебя думать, что то, что ты скажешь во время своей Благодарственной речи, очень важно, потому что это опубликуют. Я не понимал одного, что вряд ли кто-нибудь будет слушать меня внимательно, а читать эту речь вообще никто не будет! Я утратил свое чувство меры: я не мог просто сказать большое спасибо, ля-ля-ля-ля-ля; поступить именно так не составляло труда, но, нет, мне нужно было все сделать по-честному. Кроме того, истина была в том, что на самом деле я не хотел получать эту премию, и потому, как я могу благодарить за то, что я не хочу?
      Моя жена говорит, что мои нервы никуда не годятся, раз я переживаю из-за того, что буду говорить в ответной речи, но я, в конце концов, нашел способ составить совершенно удовлетворительно звучащую речь, которая все же не была абсолютно честной. Я уверен, что, те, кто ее слушал, не имели не малейшего представления о том, через что прошел этот парень, пока к ней готовился.
      Для начала я сказал, что уже получил свою премию в виде того удовольствия, которое испытал, сделав свое открытие, удовольствия от факта, что другие будут использовать мою работу, и т.д. Я попытался объяснить, что уже получил все, что ожидал получить, а остальное – просто ничто по сравнению с этим. Я уже получил свою премию.
      Но потом, сказал я, я внезапно получил огромную гору писем, – в речи я сказал это гораздо лучше, – которые напомнили мне о разных людях, которых я знал: письма от друзей моего детства, которые прямо-таки подпрыгнули, когда читали утреннюю газету, и воскликнули: «Я его знаю! Мы играли вместе с этим парнишкой!», и т.д. Было еще много подобных писем, они оказали мне огромную поддержку и выражали то, что я истолковал как своего рода любовь. За это я их поблагодарил.
      Речь прошла просто замечательно, но у меня постоянно возникали легкие трения с представителями королевской фамилии. Во время Королевского Ужина меня посадили рядом с принцессой, которая училась в колледже в Соединенных Штатах. Я предположил, – ошибочно, – что она относится ко всему примерно так же, как я. Я подумал, что она ничем не отличается от других детей. Я высказался по поводу того, что королю и всей королевской фамилии пришлось очень долго стоять, чтобы поздороваться со всеми гостями, пришедшими на прием, который состоялся перед ужином. «В Америке, – сказал я, – мы могли бы сделать это более эффективным. Мы бы изобрели машину, чтобы она со всеми здоровалась».
      – Да, но здесь не было бы обширного рынка сбыта, – взволнованно сказала она. – Здесь не слишком много королевских особ.
      – Наоборот, рынок был бы просто огромный. Сначала эта машина была бы только у короля, и мы могли бы просто подарить ее ему. Потом другие люди тоже захотели бы такую машину. Теперь встает вопрос, кому позволят иметь такую машину? Премьер-министру разрешат ее купить; затем и президенту сената тоже, а затем и самым важным пожилым депутатам. Так что будет огромный, постоянно расширяющийся рынок, и очень скоро вам не придется стоять в длинной очереди, ожидая возможности поздороваться с машинами; вы просто пошлете свою машину!
      По другую сторону от меня сидела дама, которая отвечала за организацию ужина. Ко мне подошла официантка, чтобы наполнить мой бокал для вина, на что я сказал: «Нет, благодарю вас. Я не пью».
      Дама сказала: «Нет, нет. Пусть она нальет вино».
      – Но я не пью.
      Она сказала: «Ну и что? Просто взгляните туда. Видите, у нее две бутылки. Мы знаем, что номер восемьдесят восемь не пьет». (Номер восемьдесят восемь был написан на спинке моего стула.) «Бутылки выглядят совершенно одинаково, но в одной из них нет алкоголя».
      – Но откуда Вы знаете? – воскликнул я.
      Она улыбнулась. «Посмотрите на короля, – сказала она. – Он тоже не пьет».
      Она рассказала мне о некоторых проблемах, которые возникли именно в этом году. Одна из них состояла в том, куда посадить посла России? На такого рода приемах всегда возникает проблема, кто сидит ближе к королю. Лауреаты премии обычно сидят ближе к королю, чем дипломаты. Кроме того, порядок, в котором сидят дипломаты, определяется в соответствии со временем, которое они провели в Швеции. В то время посол Соединенных Штатов пробыл в Швеции дольше, чем посол России. Но в тот год Нобелевскую премию в области литературы получил господин Шолохов, русский, а русский посол хотел выступить в роли переводчика господина Шолохова, а потому должен был сидеть рядом с ним. Таким образом, проблема заключалась в том, как разрешить послу России сидеть ближе к королю, не обидев при этом посла Соединенных Штатов и остальных дипломатов.
      Она сказала: «Видели бы Вы, какую подняли суматоху – письма туда и обратно, телефонные звонки и т.д. – пока я не получила разрешение посадить посла рядом с господином Шолоховым. В конечном итоге было решено, что в тот вечер посол не будет официально представлять посольство Советского Союза, а будет лишь переводчиком господина Шолохова».
      После ужина мы перешли в другую комнату, где завязались различные беседы. За столом сидела датская принцесса Какая-то в окружении нескольких человек. Я увидел, что около их стола есть пустой стул и тоже присел.
      Она повернулась ко мне и сказала: «О! Вы один из лауреатов Нобелевской премии. В какой области Вы работаете?»
      – В физике, – ответил я.
      – О, ну об этом никто ничего не знает, поэтому мы не сможем об этом поговорить.
      – Напротив, – ответил я. – Мы не можем говорить о физике, потому что кто-то что-то о ней знает. Ибо мы можем обсуждать только то, о чем никто ничего не знает. Мы можем говорить о погоде; можем обсуждать социальные проблемы; мы можем беседовать о психологии; можем также обсудить международные финансовые дела, – золотые переводы мы обсуждать не можем, поскольку все их понимают, – таким образом, мы все можем говорить только на ту тему, о которой никто ничего не знает!
      Я не знаю, как они это делают. Существует способ принять ледяное выражение лица, и она это сделала! Она отвернулась, чтобы побеседовать с кем-то другим.
      Через некоторое время я понял, что меня полностью исключили из разговора, поэтому я встал и пошел прочь. Посол Японии, который тоже сидел за столом, вскочил и последовал за мной. «Профессор Фейнман, – сказал он, – есть кое-что, что мне хотелось бы рассказать Вам о дипломатии».
      Он пустился в длинную историю о том, как молодой человек в Японии поступает в университет, изучает международные отношения, поскольку считает, что может сделать свой вклад для блага своей страны. Перейдя на второй курс, он начинает испытывать легкие приступы сомнения относительно того, что изучает. По окончании колледжа он занимает свой первый пост в посольстве и испытывает еще большие сомнения относительно своего понимания дипломатии, пока наконец не осознает, что никто ничего не знает о международных отношениях. И тогда он может стать послом! «Поэтому, профессор Фейнман, – сказал он, – когда в следующий раз Вы будете приводить примеры того, о чем все говорят, но никто не знает, пожалуйста, включите и международные отношения!»
      Он оказался очень интересным человеком, и мы продолжили разговор. Я всегда поражался тому, как по-разному развиваются разные страны и разные люди. Я сказал послу, что есть один феномен, который всегда удивлял меня: то, каким образом Япония сумела так быстро достичь такой высокой степени развития, что стала играть в мире столь важную роль. «Какая черта или особенность японцев обеспечила такую возможность?» – спросил я.
      Мне очень понравился ответ посла. Он сказал: «Я не знаю. Я могу только предположить, но не знаю, насколько это соответствует истине. Японцы верили, что единственный способ поднять страну – это дать своим детям лучшее образование, чем имели они сами; самым важным для них было уйти от своего положения крестьян и получить образование. Поэтому в семьях огромные усилия прикладывались к тому, чтобы поощрять детей хорошо учиться в школе, чтобы они могли чего-то достичь. Из-за этого стремления постоянно чему-то учиться, через систему образования очень легко распространялись новые идеи из внешнего мира. Быть может, это и есть одна из причин столь быстрого развития Японии».
      В конечном счете, я должен признаться, что в Швеции мне понравилось. Вместо того, чтобы сразу же вернуться домой, я отправился в ЦЕРН, Европейский центр ядерных исследований в Швейцарии, чтобы прочитать там лекцию. Я предстал перед своими коллегами в костюме, который надевал на Королевский Ужин – прежде я никогда не читал лекций в костюме – и начал со следующих слов: «Я расскажу вам одну забавную вещь. В Швеции мы говорили о том, произошли ли какие-то перемены из-за того, что мы получили Нобелевскую премию, и одну перемену я, по-моему, уже вижу: мне нравится этот костюм».
      Все орут: «Фуууу!», а Вайскопф вскакивает, срывает с себя пиджак и говорит: «Мы не собираемся надевать на лекции костюмы!»
      Я снял пиджак, ослабил галстук и сказал: «За то время, что я пробыл в Швеции, мне начала нравиться эта ерунда, но теперь, когда я снова вернулся в мир, все встало на свои места. Спасибо за то, что привели меня в норму!» Они не хотели, чтобы я менялся. Так что все произошло невероятно быстро: в ЦЕРНе уничтожили все, что сделали в Швеции.
      Хорошо, что я получил кое-какие деньги, – я смог купить домик на пляже, – но, в целом, было бы лучше, если бы я не получал эту премию, потому что после этого события тебя перестают воспринимать как обычного человека, когда бы ты ни появился в обществе.
      Нобелевская премия была для меня своего рода занудством, хотя, по крайней мере, однажды я развлекся благодаря ей. Вскоре после того, как я получил премию, мы с Гвинет получили приглашение от Бразильского правительства быть почетными гостями на праздновании Карнавала в Рио. Мы с радостью приняли это предложение и прекрасно провели там время. Мы ходили с одних танцев на другие и наблюдали за огромным уличном парадом, на котором знаменитые школы самбы играли свою замечательную музыку. Фотографы из газет и журналов постоянно делали снимки: «Здесь профессор из Америки танцует с Мисс Бразилия».
      Было забавно быть «знаменитостью», но совершенно очевидно, что мы были не «теми» знаменитостями. В тот год никто не был в восторге от почетных гостей. Позднее я узнал, каким образом мы получили приглашение. Почетной гостьей должна была быть Джина Лоллобриджида, но она отказалась перед самым началом Карнавала. У министра по туризму, который отвечал за Карнавал, были друзья в Центре физических исследований, которые знали, что я играл музыку самба, и поскольку я недавно получил Нобелевскую премию, обо мне вкратце написали в газетах. В момент паники министру и его друзьям пришла эта сумасшедшая идея: заменить Джину Лоллобриджиду профессором физики!
      Нет нужды говорить, что во время того Карнавала министр так плохо выполнил свою работу, что потерял свое место в правительстве.

Окультуривание физиков

      Нина Байерс, профессор Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, стала ответственной за проведение коллоквиумов по физике где-то в начале семидесятых. Обыкновенно коллоквиумы представляют собой собрания физиков из разных университетов, где они обсуждают чисто технические вопросы. Но, частично в результате атмосферы того периода, у нее появилась идея, что физикам необходимо приобщиться к культуре, и она решила устроить следующее: поскольку Лос-Анджелес расположен рядом с Мексикой, она решила устроить коллоквиум по математике и астрономии майя – старой цивилизации Мексики.
      (Не забывайте, как отношусь к культуре я: такая штука, проходи она в моём университете, свела бы меня с ума.)
      Она начала искать профессора, который прочитал бы лекцию по этой теме и в своем университете не смогла найти ни одного специалиста по данному вопросу. Она позвонила в разные места, но так никого и не нашла.
      Потом она вспомнила о профессоре Отто Нойгебауэре из Брауновского университета, величайшем специалисте по математике Вавилона [13]. Она позвонила ему в Род-Айленд и спросила, не знает ли он кого-нибудь на Западном побережье, кто мог бы прочитать лекцию по математике и астрономии Майя.
      – Конечно, – сказал он. – Знаю. Он не профессиональный антрополог и не историк; он любитель. Тем не менее, он очень много знает об этом. Его зовут Ричард Фейнман.
      Она чуть не умерла! Она пытается познакомить физиков с культурой, и единственный способ сделать это – найти физика!
      Единственная причина, по которой я кое-что знал о математике майя, состояла в том, что меня жутко утомил медовый месяц, который я провел в Мексике со своей второй женой, Мэри Лу. Ее ужасно интересовала история искусства, в особенности искусства Мексики. Поэтому на медовый месяц мы отправились в Мексику, где ползали по пирамидам вверх-вниз, и она повсюду таскала меня за собой. Она показала мне много интересных вещей, например, определенную связь между изображениями различных цифр, но через несколько дней (и ночей) ползания по горячим дымящимся джунглям я был истощен.
      В каком-то маленьком городишке в Гватемале, в самом центре ничего, мы отправились в музей, где был выставлен манускрипт, заполненный странными символами, картинками, штрихами и точками. Это была копия (которую сделал человек по имени Бальякорта) Дрезденского Кодекса, оригинала, созданного майя, который находится в Дрезденском музее. Я знал, что штрихи и точки означают цифры. Когда я был маленьким, отец брал меня на Всемирную ярмарку в Нью-Йорке, где был реконструирован храм майя. Я помню, что он рассказывал мне, как майя изобрели нуль и сделали еще много интересного.
      В музее продавались копии этого кодекса, и я купил себе одну. На каждой странице слева была копия кодекса, а справа – описание и частичный перевод на испанский язык.
      Я люблю разные головоломки и шифры, поэтому, увидев штрихи и точки, я подумал: «Это будет забавно!» Я накрыл испанский вариант листочком желтой бумаги и занялся расшифровкой штрихов и точек майя, сидя в комнате отеля, пока моя жена целый день ползала по пирамидам.
      Я быстро сообразил, что один штрих равен пяти точкам, определил, каким символом обозначен ноль, и т.п. Немного больше времени ушло на то, чтобы догадаться, что штрихи и точки должны умножаться на 20, когда они встречаются в выражении в первый раз, и на восемнадцать – во второй (что дает циклы по 360). Я также определил все, что связано с разными лицами: они, несомненно, обозначали определенные дни и недели.
      После возвращения домой я продолжил это занятие. В общем-то, пытаться расшифровать нечто подобное очень забавно, потому что в самом начале ничего не знаешь – не имеешь никакого ключа, за который можно было бы ухватиться. Но потом замечаешь, что некоторые числа появляются чаще других и добавляются к другим числам и т.д.
      В кодексе было одно место, где очень бросалось в глаза число 584. Это число было поделено на периоды 236, 90, 250 и 8. Другим выдающимся числом было 2920, или 584x5 (также 365x8). Была также таблица кратных числа 2920 до 13x2920, затем несколько кратных 13x2920, а потом – смешные числа! Они были ошибочными, насколько я понимал тогда. И только через много лет я понял, чем же они были на самом деле.
      Поскольку цифры, обозначающие дни, были связаны с числом 584, которое делилось столь исключительным образом, я подумал, что если оно не является своего рода мистическим периодом, то может быть каким-то образом связано с астрономией. В конце концов я отправился в библиотеку, чтобы посмотреть книги по астрономии, и обнаружил, что 583,92 дня – это период вращения Венеры, если наблюдать с Земли. Тогда числа 236, 90, 250 и 8 становятся совершенно ясными: должно быть, это фазы, через которые проходит Венера. Это утренняя звезда; потом ее не видно (она на светлой стороне Солнца); потом это вечерняя звезда, и наконец она снова исчезает (находясь между Землей и Солнцем). Числа 90 и 8 отличаются потому, что Венера, находясь на светлой стороне Солнца, движется по небу медленнее, чем тогда, когда она находится между Землей и Солнцем. Разность между числами 236 и 250 может означать разницу между восточным и западным горизонтами в земле Майя.
      Поблизости я обнаружил еще одну таблицу с периодами в 11,959 дней. Оказалось, что эта таблица предсказывала лунные затмения. Еще одна таблица содержала кратные 91 в нисходящем порядке. Я так и не понял, для чего она нужна (никто другой этого тоже не знает).
      Когда я сделал все, что смог, я наконец решил взглянуть на комментарий, написанный на испанском языке, чтобы проверить, сколько же мне удалось понять. Вышла полная ерунда. Оказывается, что этот символ обозначал Сатурн, тот – бога, и все это не имело ни малейшего смысла. Так что комментарий я мог бы и не закрывать: он все равно ни в коей мере не помог бы мне.
      После этого я начал читать о племени майя и обнаружил, что в том, что касается этого вопроса, великим человеком был Эрик Томпсон, несколько книг которого я приобрел.
      Когда мне позвонила Нина Байерс, я понял, что потерял свою копию Дрезденского Кодекса. (Я одолжил ее миссис Робертсон, которая нашла кодекс майя в старом чемодане одного парижского антиквара. Она привезла его в Пасадену, чтобы я на него взглянул, – я до сих пор помню, как ехал домой с кодексом, который лежал на переднем сиденье моей машины, и думал: «Нужно ехать аккуратно: у меня новый кодекс», – но, как только я посмотрел на него более внимательно, я тут же увидел, что это абсолютная подделка. Немного потрудившись, я смог определить, из какого места Дрезденского Кодекса появилась каждая картинка нового кодекса. Тогда я одолжил ей свою книгу, чтобы она смогла на это посмотреть и, в конечном итоге, забыл, что у нее моя книга.) Библиотекари из Калифорнийского университета потрудились на славу, чтобы найти другую копию изображения Дрезденского Кодекса, выполненного Бальякортой, и одолжили ее мне.
      Я снова выполнил все вычисления и даже дошел немного дальше, чем прежде: я понял, что те «смешные числа», которые я прежде считал ошибками, в действительности были целыми кратными чего-то более близкого к правильному периоду (583,923) – майя понимали, что число 584 не совсем точное [14]!
      После коллоквиума в Калифорнийском университете профессор Байерс подарила мне несколько прекрасных цветных репродукций Дрезденского Кодекса. Через несколько месяцев Калифорнийский технологический институт выразил желание, чтобы я прочитал ту же самую лекцию публике в Пасадене. Для этой лекции Роберт Роуэн, риэлтер, одолжил мне несколько очень ценных статуэток богов майя, вырезанных из камня, и несколько керамических фигурок. Вероятно, вывозить из Мексики подобные вещи было в высшей степени незаконно, кроме того, статуэтки были настолько ценными, что нам пришлось нанять охрану.
      За несколько дней до лекции в Калтехе «Нью-Йорк Таймс» опубликовала сенсационное сообщение о том, что был обнаружен новый кодекс. В то время было известно о существовании всего трех кодексов (два из которых совершенно не поддавались расшифровке): сотни тысяч этих кодексов испанские священники сожгли как «труды Дьявола». Моя двоюродная сестра работала в агентстве «Ассошиэйтед Пресс», поэтому она смогла достать для меня глянцевую фотографию того, что опубликовала «Нью-Йорк Таймс», и я сделал из нее слайд, чтобы включить его в свою лекцию.
      Новый кодекс оказался подделкой. В своей лекции я отметил, что числа были в стиле Мадридского Кодекса, но там были и 236, 90, 250, 8 – интересное совпадение! Из сотни тысяч книг, которые были созданы первоначально, мы берем новый фрагмент, и на нем написано то же самое, что и на других фрагментах! Таким образом, очевидно, что это было нечто, сложенное вместе из разных кусочков, и в нем не было ничего оригинального.
      У этих людей, которые копируют подлинники, никогда не хватает смелости создать что-то действительно другое. Если ты найдешь что-то, что будет действительно новым, то оно должно содержать в себе что-то другое. Настоящим обманом было бы взять что-то вроде периода Марса, придумать сопутствующую этому мифологию, нарисовать картинки, связанные с этой мифологией и числами, которые подходят к Марсу, – но так, чтобы это не было очевидным; скорее, составить таблицы чисел, кратных этому периоду с какими-нибудь таинственными «ошибками», и т.д. Числа нужно немного продумать. Тогда люди скажут: «Ух ты! Да это связано с Марсом!» Кроме того, там должно присутствовать что-то, что невозможно понять и что не похоже на все виденное раньше. Вот из этого вышла бы хорошая подделка.
      Моя лекция по «Расшифровке иероглифов майя» доставила мне огромное удовольствие. Я опять-таки выступил в роли кого-то, кем я на самом деле не был. Люди гуськом входили в аудиторию мимо этих стеклянных шкафов, любуясь цветными репродукциями Дрезденского Кодекса и подлинными памятниками культуры майя, которые охраняли военные в униформе; они прослушали двухчасовую лекцию по математике и астрономии майя, прочитанную любителем-специалистом в этой области (который даже рассказал им, как определить, является ли кодекс подделкой), потом вышли, вновь любуясь этими шкафами. Мюррей Гелл-Манн парировал тем, что в течение следующих нескольких недель прочитал блестящий цикл из шести лекций по лингвистической связи всех языков мира.

Разоблаченный в Париже

      Я прочитал цикл лекций по физике, которые компания «Аддисон-Уэсли» объединила в книгу, и однажды за обедом мы обсуждали, как должна выглядеть обложка. Я подумал, что, раз эти лекции представляют собой некое сочетание реального мира и математики, было бы замечательно поместить фотографии барабана, а на кожаной мембране, которая собственно и издает звук, нарисовать математические диаграммы: круги и линии, показывающие узлы.
      Книга вышла с простой обложкой красной цвета, но в предисловии, по какой-то причине, появилась фотография, которая изображала меня, играющего на барабане. Я полагаю, что они вставили эту фотографию, чтобы удовлетворить идее, которую они уловили, – «автор хочет, чтобы где-нибудь был барабан». Как бы то ни было, все удивляются, почему в предисловии к «Фейнмановским лекциям» помещена фотография, на которой я играю на барабанах, ибо на барабанах нет никаких диаграмм или чего-то еще, что прояснило бы ситуацию. (Мне действительно нравится играть на барабанах, но это совсем другая история.)
      Ситуация в Лос-Аламосе была довольно напряженной, и, плюс ко всему, совершенно не было возможности для развлечений: не было ни фильмов, ни чего-то еще. Однако я обнаружил несколько барабанов, собранных еще в то время, когда здесь была школа для мальчиков: Лос-Аламос находился в самом центре Нью-Мексико, где было множество индейских деревень. Итак, я нашел для себя развлечение, – порой один, а порой еще с одним парнем, – я просто создавал шум, играя на этих барабанах. Я не знал никаких конкретных ритмов, однако индейские ритмы были достаточно простыми, барабаны хорошими, и я забавлялся.
      Иногда я забирал барабаны с собой в лес, чтобы никого не беспокоить, и тогда я бил по ним палкой и пел. Помню, как однажды ночью я ходил вокруг дерева, глядя на луну, и бил по барабану, пытаясь изобразить из себя индейца.
      Однажды ко мне подошел один парень и спросил: «Где-то около Дня Благодарения ты ходил в лес и бил там в барабан, да?»
      – Было дело, – сказал я.
      – О! Тогда моя жена была права! – И он рассказал мне следующую историю.
      Однажды ночью он услышал, что из леса доносятся барабанные ритмы, и поднялся к другому парню, который жил в этом же доме, и оказалось, что тот тоже слышал музыку. Не забывайте, что все они были из восточных штатов. Они ничего не знали об индейцах, а потому им было очень интересно: должно быть, индейцы проводят какие-то обряды или что-то интересное, – и эти парни решили сходить и посмотреть, что же там происходит.
      По мере их приближения музыка становилась все громче, и они занервничали. Они подумали, что индейцы, наверняка, выставили стражу, чтобы никто не помешал их обрядам. Поэтому они легли на землю и поползли по следам, пока звук не стал доноситься из-за следующего холма. Они ползком поднялись на холм и, к своему удивлению, обнаружили лишь одного индейца, который сам по себе проводит обряд – танцует вокруг дерева, палкой бьет в барабан и распевает гимны. Парни, медленно пятясь, отошли от него, не желая его беспокоить: может быть, он произносит заклинание или что-нибудь в этом роде.
      Они рассказали своим женам о том, что увидели, на что жены им ответили: «Да это, наверное, Фейнман – он же любит играть на барабанах».
      – Не смешите народ! – сказали мужчины. – Даже Фейнман до такого не дойдет!
      На следующей неделе они начали выяснять, что это был за индеец. В Лос-Аламосе работало несколько индейцев из соседних резерваций, поэтому они спросили одного из индейцев, который работал в техническом отделе, кто бы это мог быть. Этот индеец поспрашивал своих товарищей, но никто из них не мог даже предположить, кто это мог быть, кроме разве что одного индейца, с которым никто не мог разговаривать. Это был индеец, который знал свой народ: по его спине спускались две огромные косы, он ходил с высоко поднятой головой; куда бы он ни отправился, он шел с достоинством, один; и никто не смел заговорить с ним. Было страшно даже просто подойти к нему и спросить его о чем-нибудь; он был слишком гордым. Он работал у печи. Ни у кого так и не хватило смелости спросить у этого индейца, поэтому все решили, что, должно быть, там был именно он. (Мне было приятно узнать, что они обнаружили столь типичного индейца, такого замечательного индейца, которым мог оказаться я. Быть принятым за такого человека – большая честь.)
      Таким образом, парень, который рассказал мне все это, просто проверял напоследок – мужья любят доказывать женам, что те не правы – и обнаружил, как это часто случается с мужьями, что его жена права.
      Я довольно хорошо научился играть на барабанах и играл на них во время вечеринок. Я толком не знал, что делаю; я просто играл ритмы – и заработал определенную репутацию: каждый в Лос-Аламосе знал, что я люблю играть на барабанах.
      Когда война закончилась, и мы начали возвращаться к «цивилизации», люди, жившие в Лос-Аламосе, дразнили меня тем, что я больше не смогу играть на барабанах, так как они создают слишком много шума. И поскольку я пытался изобразить из себя почтенного профессора в Итаке, я продал барабан, который купил во время своего пребывания в Лос-Аламосе.
      Следующим летом я вновь вернулся в Нью-Мексико, чтобы поработать над каким-то докладом, и, снова увидев барабаны, не смог себя сдержать. Я купил себе другой барабан и подумал: «На этот раз я просто заберу его с собой, чтобы иметь возможность хотя бы смотреть на него».
      В тот год в Корнелле я снимал небольшую квартиру в многоквартирном доме. Я привез туда барабан, просто, чтобы смотреть на него, но однажды просто не смог устоять и сказал: «Ну, я поиграю совсем тихонечко…»
      Я сел на стул, поставил барабан между ног и начал тихонько выбивать ритм пальцами: бап, бап, бап, баддл, бап. Потом немного громче: этот барабан просто искушал меня! Я заиграл еще немного громче, и ДЗИНЬ! – зазвонил телефон.
      – Алло?
      – Эта ваша квартирная хозяйка. Вы что, играете на барабане?
      – Да, изви…
      – Он так здорово звучит. Можно я спущусь к Вам послушать?
      С того раза моя квартирная хозяйка всегда спускалась ко мне, когда я начинал играть на барабанах. Это была настоящая свобода. С тех самых пор я прекрасно проводил время, играя на барабанах.
      Примерно в то же время я познакомился с одной дамой из Бельгийского Конго, которая дала мне несколько этнологических записей. В то время такие записи были большой редкостью: это была барабанная музыка Ватуси и других африканских племен. Мне очень, очень понравились барабанщики Ватуси, и я старался подражать им – не слишком точно, но чтобы музыка звучала похоже, – в результате этого я придумал еще больше ритмов.
      Однажды поздно ночью я сидел в комнате отдыха, людей там было немного, я поднял корзину для мусора и начал выбивать ритм на ее донышке. Тут ко мне подбежал какой-то парень и сказал: «Эй! Ты играешь на барабанах!» Оказалось, что он действительно умеет играть на барабанах; он научил меня играть на бонго.
      На факультете музыки был один парень, который коллекционировал африканскую музыку, а я приходил к нему домой и играл на барабанах. Он записывал меня, а потом во время вечеринок устраивал игру, которую называл «Африка или Итака?»: он ставил несколько записей барабанной музыки и нужно было угадать, сыграна ли эта музыка на Африканском континенте или здесь, у нас. Видимо, к тому времени я довольно хорошо научился подражать африканской музыке.
      Когда я перешел работать в Калтех, я частенько ездил в Сансет-Стрип. Однажды в одном из ночных клубов выступала группа барабанщиков под руководством огромного парня из Нигерии, которого звали Юкони. Они играли на барабанах замечательную музыку – просто выбивали ритмы. Заместитель лидера группы, который особенно хорошо обошелся со мной, пригласил меня выйти к ним на сцену и немного поиграть с ними. Я поднялся на сцену с несколькими другими ребятами и немного поиграл на барабанах вместе с ними.
      Я спросил у этого парня, не дает ли Юкони уроков, и тот ответил утвердительно. Таким образом, я начал ходить к Юкони домой, он жил возле бульвара Сенчери в Уоттсе (где позднее были расовые волнения), брать уроки игры на барабанах. Уроки были не слишком эффективными: он ходил туда-сюда, разговаривал с другими людьми и отвлекался абсолютно на все. Но когда группа работала, их музыка приводила в восторг, и я многому у него научился.
      На танцах, которые проводились неподалеку от дома Юкони, было всего несколько белых, но обстановка была гораздо свободнее, чем сейчас. Однажды они устроили состязание по игре на барабанах, где я выступил не слишком хорошо. Они сказали, что в моей игре «слишком много интеллекта»; в их же игре было гораздо больше чувства.
      Однажды, когда я был в Калтехе, я получил очень серьезный телефонный звонок.
      – Алло?
      – Это мистер Траубридж, директор Политехнической школы. – Политехнической школой был маленькая частная школа, которая располагалась по другую сторону улицы по диагонали от Калтеха. Мистер Траубридж продолжил очень официальным тоном: «У меня тут Ваш друг, который очень хочет с Вами побеседовать».
      – Хорошо.
      – Привет, Дик! – Это был Юкони! Оказалось, что директор Политехнической школы был не таким официальным, каким притворялся, а просто обладал огромным чувством юмора. Юкони пришел в школу, чтобы поиграть для детей, и пригласил меня прийти и выступить вместе с ним. Мы вместе поиграли на сцене: я играл на бонго (которые были у меня в кабинете), а он – на своем огромном барабане.
      У Юкони было одно постоянное занятие: он ходил по разным школам и рассказывал об африканских барабанах, их значении и музыке. Это был совершенно потрясающий человек с великолепной улыбкой и прекрасным характером. Его игра на барабанах была просто сенсационной – он даже выпустил свои записи – здесь же он изучал медицину. Он вернулся в Нигерию, когда там началась война, – а, может быть, и до войны – и я не знаю, что с ним произошло потом.
      После отъезда Юкони я не слишком много играл на барабанах, разве что иногда на вечеринках, чтобы немного развлечься. Однажды я был на обеде в доме Лейтонов, и сын Боба, Ральф, и еще один его друг спросили меня, не хочу ли я сыграть на барабане. Думая, что они просят меня сыграть соло, я отказался. Но тогда они начали выбивать ритм на каких-то маленьких деревянных столиках, и я не смог устоять: я тоже схватил столик, и все мы втроем играли на этих маленьких столиках, которые издавали много интересных звуков.
      Ральф и его друг, Том Рутисхаузер, любили играть на барабанах, и мы начали встречаться каждую неделю, чтобы просто импровизировать, придумывать новые ритмы и репетировать. Эти парни были настоящими музыкантами: Ральф играл на пианино, а Том – на виолончели. Я же играл только ритмы и ничего не знал о музыке, которая, насколько я понимал, заключалась в том, чтобы барабанить по нотам. Но мы придумали много хороших ритмов и несколько раз выступили в местных школах, чтобы развлечь ребятишек. Мы также играли ритмы для танцевального класса в местном колледже – очень забавная штука, как я понял еще тогда, когда в течение некоторого времени работал в Брукхейвене, – и называли себя «Три Кварка», так что можете подсчитать, когда это было.
      Однажды я поехал в Ванкувер, чтобы пообщаться со студентами, и они устроили вечеринку с настоящим сильным рок-оркестром, который играл в подвале. Оркестр был очень хорошим: рядом с музыкантами лежал лишний раструб, и мне предложили сыграть на нем. Я начал немного подыгрывать, и, поскольку музыка у них была очень ритмичная (а раструб – это лишь аккомпанемент, с его помощью ничего нельзя испортить), я действительно справился.
      По окончании вечеринки парень, который ее организовал, рассказал мне, что руководитель оркестра сказал: «Классно! Что это за парень играл на раструбе! Он сумел сыграть ритм на этой штуковине! А кстати, та большая шишка, для которой предназначалась эта вечеринка, так и не появилась; я так и не увидел этого умника!»
      Как бы то ни было, в Калтехе есть труппа, которая ставит пьесы. Некоторые из актеров – студенты Калтеха; другие – нет. Когда в пьесе есть небольшая роль, к примеру, роль полицейского, который должен кого-то арестовать, то сыграть ее приглашают какого-нибудь профессора. Это всегда проходит как классная шутка: появляется профессор, кого-нибудь арестовывает и снова исчезает.
      Несколько лет назад эта труппа ставила пьесу «Парни и куклы», в которой была сцена, когда главный герой везет девушку в Гавану, и они приходят в ночной клуб. Режиссер подумала, что будет здорово, если на сцене в ночном клубе на бонго сыграю я.
      Я отправился на первую репетицию, где режиссер, которая ставила спектакль, показала мне дирижера и сказала: «Джек покажет Вам ноты».
      Я остолбенел. Я не знаю нот; я думал, что все, что от меня потребуется, – подняться на сцену и изобразить какой-нибудь шум.
      Джек сидел у пианино; он показал на ноты и сказал: «О'кей, ты вступаешь вот здесь и играешь это. Потом я играю плон, плон, плон», – он сыграл на пианино несколько нот и перевернул страницу. «Потом ты играешь это, потом мы оба делаем паузу, во время которой актеры будут разговаривать, видишь, вот здесь, – потом он перелистнул еще несколько страниц и сказал, – и, наконец, ты сыграешь это».
      Он показал мне эту «музыку», которая была написана маленькими x-ми в штрихах и линиях, которые образовывали то, что для меня выглядело как безумный узор. Он продолжал рассказывать мне все это, считая меня музыкантом, а я понимал, что совершенно ничего не могу запомнить.
      К счастью, на следующий день я заболел и не смог прийти на следующую репетицию. Я попросил, чтобы вместо меня сходил мой друг Ральф, и, поскольку он музыкант, он поймет, что к чему. Ральф вернулся и сказал: «Все не так уж плохо. Сперва, в самом начале, ты должен сыграть что-то абсолютно точно, потому что ты задаешь ритм для остального оркестра, который будет вступать согласно твоей игре. Но после вступления оркестра, остается лишь дело импровизации, кроме того, несколько раз нужно остановиться для разговора актеров, но, я думаю, мы поймем это по сигналам дирижера».
      Тем временем я уговорил режиссера принять и Ральфа, чтобы мы были на сцене вместе. Он играл на барабане, а я – на бонго: так мне было намного проще.
      Итак, Ральф показал мне ритм. Должно быть, он состоял всего из двадцати или тридцати ударов, но сыграть его нужно было совершенно точно. Мне никогда не приходилось играть совершенно точно, поэтому мне трудно было научиться играть правильно. Ральф терпеливо объяснял: «Левая рука, правая рука, два раза левая рука, потом правая…» Я старался изо всех сил и, наконец, очень медленно, я начал выбивать ритм так, как нужно. Я потратил чертовски много времени, – много дней, – чтобы добиться этого.
      Неделю спустя мы отправились на репетицию и обнаружили, что в группе новый барабанщик, прежнему пришлось уйти из группы, потому что у него появилась какая-то новая работа. Мы представились ему:
      – Привет. Мы те самые парни, которые должны быть на сцене, когда дело будет происходить в Гаване.
      – О, привет. Сейчас я найду эту сцену… – Он открыл страницу, где была наша сцена, взял свою палочку, сказал: «Вы начинаете эту сцену с…», – и тут он начинает бить палочкой по барабану бин, бон, бэн-а-бан, бин-а-бин, бэн, бэн очень быстро, глядя на ноты! Это стало для меня настоящим шоком. Я четыре дня трудился, пытаясь выучить этот чертов ритм, а он может отстучать его сразу!
      Как бы то ни было, после многочисленных репетиций я наконец выучил ритм и сыграл его во время спектакля. Мы выступили довольно успешно: все позабавились, глядя на профессора, который на сцене играет на бонго, да и музыка была неплохая; но эта часть в самом начале, которую нужно было сыграть точно, далась с трудом.
      В сцене, которая происходила в ночном клубе Гаваны, студенты должны были исполнить танец, для постановки которого требовался хореограф. Режиссер пригласила жену одного из преподавателей Калтеха, которая была хореографом и в то время работала в компании «Юниверсал Студиос», чтобы она научила мальчиков танцу. Ей понравилось, как мы играем на барабанах, и, по окончании спектакля, она спросила, не хотим ли мы сыграть для балета в Сан-Франциско.
      – ЧТО?
      Да. Она уезжала в Сан-Франциско, чтобы поставить балет в небольшой балетной школе. Ей хотелось поставить балет, где в качестве музыки используются ритмы ударных инструментов. Она пригласила нас с Ральфом к себе домой, чтобы перед ее отъездом мы сыграли ей разные ритмы, которые знаем, а она придумает подходящую историю.
      У Ральфа были какие-то опасения, но я начал подстрекать его на это приключение. Однако я настоял на том, чтобы она никому не говорила, что я – профессор физики, лауреат Нобелевской премии и тому подобный вздор. Я не хотел играть на барабанах; если уж я играл на них, только потому, что, как сказал Самюэль Джонсон, если ты видишь собаку, которая идет на задних лапах, дело не в том, хорошо ли она это делает, а в том, что она вообще это делает. Я не хотел делать это, если бы все видели меня просто как профессора физики, который делает это вообще; мы были всего лишь какими-то музыкантами, которых она нашла в Лос-Анджелесе и которые приедут и сыграют музыку своего собственного сочинения.
      Итак, мы отправились к ней домой и сыграли разные ритмы, которые сами и придумали. Она кое-что записала и совсем скоро, в тот же вечер, состряпала историю и сказала: «Так, мне нужно, чтобы вы пятьдесят два раза повторили это; сорок раз то; потом это, то, это, то…»
      Мы пошли домой, и на следующий вечер записали в доме Ральфа кассету. Мы в течение нескольких минут сыграли все ритмы, а потом Ральф сделал монтаж: что-то разрезал, что-то вклеил и добился нужной длины звучания. Мы отдали хореографу копию этой записи, и она уехала в Сан-Франциско, чтобы репетировать с танцорами.
      Тем временем, нам нужно было репетировать музыку, записанную на кассете: пятьдесят два цикла этого, сорок циклов того, и т.д. То, что раньше мы сделали спонтанно (и смонтировали), теперь мы должны были выучить точно. Мы должны были подражать своей собственной чертовой кассете!
      Большой проблемой был счет. Я думал, что Ральф будет знать, как это сделать, раз он музыкант, но мы оба открыли кое-что забавное. «Играющий отдел» нашего мозга был также и «говорящим отделом», который должен считать – мы не могли играть и считать одновременно!
      Приехав на свою первую репетицию в Сан-Франциско, мы обнаружили, что если смотреть на танцоров, то считать не нужно, потому что те выполняют определенные движения.
      С нами случилось много всего интересного, ибо все считали, что мы профессиональные музыканты, я же таковым не был. Например, была одна сцена, где нищая женщина ищет что-то в песке на Карибском пляже, где побывали дамы из высшего общества, которые выходили в начале балета. Музыку, которую хореограф использовала для этой сцены, нужно было играть на специальном барабане, который Ральф с отцом довольно неумело сделали несколько лет назад и из которого нам никак не удавалось извлечь хороший звук. Однако мы обнаружили, что если мы сядем на стулья лицом друг к другу и поставим этот «ненормальный барабан» на колени, между нами, то один из нас может быстро бить по нему двумя пальцами бидда-бидда-бидда, тогда как второй двумя руками может толкать барабан из стороны в сторону, чтобы изменять высоту звука. Теперь это звучало как бодда-бодда-бодда-бидда-биидда-биидда-бидда-бидда-бодда-бодда-бодда-бадда-бидда-бидда-бидда-бадда: получалось много интересных звуков.
      Ну так вот, танцовщица, которая исполняла роль нищенки, хотела, чтобы повышения и понижения тона совпадали с ее танцем (запись этой сцены на нашей кассете была произвольной), и она начала объяснять нам, что будет делать: «Сначала я сделаю четыре движения в эту сторону; потом я нагнусь и буду просеивать песок в эту сторону до счета восемь; потом я встану и повернусь в эту сторону». Я, черт возьми, отлично знал, что все равно не смогу это запомнить, а потому прервал ее:
      – Просто идите и танцуйте, а я подыграю.
      – Но разве Вы не хотите знать, как будет выглядеть танец? Дело в том, что по окончании второй части, где я просеиваю песок, я иду на счет восемь в эту сторону. – Это было бесполезно; я ничего не мог запомнить и опять хотел ее перебить, но тогда возникала другая проблема: я буду выглядеть так, словно я ненастоящий музыкант!
      Как бы то ни было, Ральф нашел для меня оправдание и очень мягко объяснил: «У мистера Фейнмана своя собственная методика для подобных ситуаций: он предпочитает создавать динамику непосредственно во время танца, следуя своей интуиции. Давайте попробуем один раз, и если Вам не понравится, то мы всегда можем поправить что-то».
      Она была первоклассной танцовщицей, так что предвосхитить ее движения было несложно. Если она собиралась копаться в песке, то она готовилась к этому; каждое движение было ровным, его можно было ожидать, так что было совсем несложно руками создавать все эти бззз, и бшш, и боодда, и бидда в соответствии с ее движениями, и она осталась очень довольна. Вот так мы и проскочили тот момент, когда нас могли раскрыть.
      Балет имел успех. Хотя аудитория была не слишком большой, зрителям, которые пришли посмотреть представление, оно очень понравилось.
      Пока мы не поехали на репетиции и выступления в Сан-Франциско, мы не особо верили в эту идею. Я хочу сказать, что мы полагали, что хореограф не в своем уме: во-первых, весь балет поставлен исключительно на музыке ударных инструментов; во-вторых, то, что мы достаточно хороши, чтобы играть для балета и получать за это деньги, – было полным сумасшествием! Для меня, который никогда не связывался с «культурой», в конечном итоге, стать профессиональным музыкантом, играющим для балета, было верхом всего, что я мог достигнуть, что я и сделал.
      Мы не верили, что она сможет найти балетных танцоров, которые захотят танцевать под нашу барабанную музыку. (На самом деле, в труппе была одна бразильская примадонна, жена португальского консула, которая решила, что танцевать под такую музыку ниже ее достоинства.) Но всем остальным танцорам, судя по всему, музыка понравилась, и у меня было легко на сердце, когда мы играли для них на первой репетиции. Удовольствие, которое они испытали, когда услышали, как звучат наши ритмы на самом деле (до этого они использовали нашу кассету, которую проигрывали на маленьком кассетном магнитофоне), было искренним, и я приобрел гораздо большую уверенность в себе, когда увидел, как они отреагировали на нашу игру. Да и из комментариев людей, которые пришли на представление, мы поняли, что выступили успешно.
      Следующей весной хореограф захотела поставить еще один балет на нашу барабанную музыку, так что мы еще раз прошли через ту же процедуру. Мы записали кассету, которая содержала еще большее количество ритмов; она придумала другую историю, которая на этот раз должна была происходить в Африке. В Калтехе я поговорил с профессором Мунгером и узнал несколько настоящих африканских фраз, которые можно было спеть в самом начале (ГАва баНЬЮма ГАва ВО или что-то вроде этого), и репетировал их, пока не стало получаться так, как нужно.
      Позже мы поехали в Сан-Франциско на репетиции. Когда мы приехали туда первый раз, то обнаружили, что у них возникла проблема. Они не знали, как сделать бивни слона, которые хорошо выглядели бы на сцене. Те, которые они сделали из папье-маше, были настолько плохи, что некоторые танцоры даже стеснялись танцевать перед ними.
      Мы не смогли предложить никакого выхода и решили посмотреть, что произойдет в следующие выходные, когда должно было состояться представление. Тем временем, я отправился в гости к Вернеру Эрхарду, которого я знал, поскольку участвовал в нескольких организованных им конференциях. Я сидел в его прекрасном доме, слушал какую-то философию или идею, которую он пытался мне растолковать, когда внезапно замер.
      – Что случилось? – спросил он.
      У меня глаза полезли из орбит, когда я воскликнул: «Бивни!» За ним, на полу, лежали огромные, массивные, прекрасные бивни из слоновой кости!
      Он одолжил нам бивни. На сцене они выглядели просто потрясающе (к великому облегчению танцоров): настоящие слоновьи бивни, огромного размера, любезно одолженные Вернером Эрхардом.
      Хореограф переехала на Восточное побережье и поставила там свой Карибский балет. Позднее мы узнали, что она выдвинула этот балет на конкурс хореографов, на который съехались хореографы со всех Соединенных Штатов, и заняла первое или второе место. Воодушевленная этим успехом, она приняла участие в другом конкурсе, на этот раз в Париже, куда съехались хореографы со всего мира. Она привезла кассету высокого качества, которую мы записали в Сан-Франциско, и обучила нескольких французских танцоров небольшому кусочку балета – это позволило ей принять участие в конкурсе.
      Она выступила очень успешно. Она дошла до финального тура, где осталось всего двое – латвийская группа, которая танцевала стандартный балет с обычными танцорами на великолепную классическую музыку, и бродяга из Америки, у которой было лишь двое танцоров, которых она обучила во Франции и которые танцевали балет под барабанную музыку.
      Аудитория отдала свои симпатии ей, но конкурс основывался не на популярности, и жюри решило, что победили латвийцы. Впоследствии она обратилась к жюри, чтобы ей объяснили, в чем состоит слабое место ее балета.
      – Как Вам сказать, мадам, музыка была не вполне удовлетворительной. Она была недостаточно искусной. Отсутствовали ведомые крещендо…
      Итак, наконец, нас разоблачили: когда мы представили свое творение на суд нескольких действительно культурных людей в Париже, которые знали барабанную музыку, мы вылетели.

Измененные состояния

      Я читал лекции каждую среду в компании «Хьюз Эркрафт», и однажды я приехал туда немного раньше назначенного времени и, как обычно, флиртовал со служащей, которая сидела в приемной, когда туда вошли человек шесть – несколько мужчин и женщин. Один из мужчин сказал: «Профессор Фейнман читает лекции здесь?»
      – Да, – ответила служащая.
      Мужчина спрашивает, может ли его группа приходить на лекции.
      – Не думаю, что они Вам понравятся, – сказал я. – Они слишком технические.
      Очень скоро одна из женщин, которая была довольно умной, сообразила: «Клянусь, что Вы и есть профессор Фейнман!»
      Говорившим мужчиной оказался Джон Лилли, который раньше работал с дельфинами. Он вместе со своей женой исследовал отсутствие ощущений и соорудил несколько специальных емкостей.
      – При этих условиях ты должен видеть галлюцинации, правда? – восторженно спросил я.
      – Да, это действительно так.
      Меня всегда очаровывали образы из снов и те образы, которые появляются в мозге без непосредственного сенсорного источника, то есть то, как это работает в голове, а потому мне очень хотелось увидеть галлюцинации. Однажды я даже подумывал о том, чтобы принять наркотик, но испугался: я люблю думать и не хочу портить машину, которая помогает мне в этом. Однако мне казалось, что если я просто полежу в емкости, изолированной от внешних воздействий, это не будет представлять для меня никакой психологической опасности, а потому мне не терпелось это испробовать.
      Я быстренько принял приглашение Лилли воспользоваться емкостью, что было очень любезно с их стороны, а они пришли послушать мою лекцию со своей группой.
      Итак, на следующей неделе я отправился испытывать емкости. Мистер Лилли познакомил меня с ними, как он, должно быть, поступал и со всеми другими людьми. Там было много лампочек, напоминающих неоновые огни, с разными газами. Он показал мне периодическую таблицу, проделал много мистических фокусов со светом разного рода, который оказывает разное влияние. Он сказал мне, как готовиться ко входу в емкость, глядя на себя в зеркало, прижавшись к нему носом, – все мелочи, всю ерунду. Я не обратил на всю эту чушь никакого внимания, но сделал все, потому что хотел попасть в емкость, да еще подумал, что, возможно, эти приготовления облегчат получение галлюцинаций. Итак, я прошел через все, что он мне рассказал. Единственная сложность состояла в выборе цвета лампочки, влияние которого я хотел испытать, особенно если учесть, что емкость должна быть темной изнутри.
      Емкость, изолированная от внешних воздействий, похожа на большую ванную, но с опускающейся крышкой. Внутри абсолютно темно, и поскольку крышка толстая, звуков не слышно. В емкости есть небольшой насос, который закачивает туда воздух, но оказывается, что о воздухе можно не беспокоиться, потому что его объем достаточно велик, а ты находишься там в течение лишь двух или трех часов, а когда дышишь нормально, то воздуха потребляется не слишком много. Мистер Лилли сказал, что насосы нужны только для того, чтобы успокоить людей, так что я понял, что это чисто психологическая необходимость, и попросил его отключить насос, потому что тот немного шумел.
      Вода в емкости содержала английскую соль, которая повышала ее плотность по сравнению с обычной водой, так что держаться на ее поверхности не составляло особого труда. Температура воды поддерживалась на уровне температуры тела, или 34 градусов Цельсия, или около того – он все это подсчитал. В емкости не должно было быть ни света, ни звука, ни температурного ощущения, вообще ничего! Время от времени тебя могло принести к стенке, о которую ты легко ударялся, или из-за конденсации с крышки емкости могла упасть капля воды, но эти легкие волнения были очень редкими.
      Должно быть, я ходил в эту емкость раз двенадцать, каждый раз проводя там по два с половиной часа. В первый раз я не получил никаких галлюцинаций, но после того как я вышел, Лилли познакомили меня с врачом, который рассказал мне о наркотическом веществе, называемом кетамин, которое используют для анестезии. Меня всегда интересовало, что происходит, когда засыпаешь или теряешь сознание, поэтому они показали мне документы, которые шли вместе с этим лекарством, и дали одну десятую нормальной дозы.
      Я испытал это странное чувство, которое так и не смог понять впоследствии, когда пытался охарактеризовать, каким было его действие. Например, наркотик определенным образом воздействовал на мое зрение; я чувствовал, что не могу видеть четко. Но если я к чему то присматривался, то все было в порядке. Это вроде того, как если ты не обращаешь внимания на то, что тебя окружает; когда небрежно делаешь то, се и чувствуешь себя как пьяный, но как только посмотришь внимательно, сосредоточишься, все, по крайней мере на какое-то мгновение, приходит в норму. Я взял у них книгу по органической химии и посмотрел на таблицу, полную сложных веществ, и, к своему удивлению, смог их прочитать.
      Я проделал и все остальное, например, сводил руки с какого-то расстояния, чтобы посмотреть, соприкоснутся ли пальцы друг с другом, и несмотря на то, что я чувствовал полную неспособность ориентироваться или сделать что-нибудь, я так и не нашел ничего конкретного, что мне не удалось бы сделать.
      Как я уже сказал, когда я попал в емкость, изолированную от внешних воздействий, в первый раз, у меня не было никаких галлюцинаций, не было их и во второй раз. Однако Лилли были очень интересными людьми; мне они очень и очень нравились. Они часто приглашали меня на обед и т.п., и очень скоро мы уже обсуждали некоторые вещи совсем другого уровня, если сравнивать их с той ерундой про лампочки. Я понял, что другие люди находили емкость, изолированную от внешних воздействий, несколько пугающей, мне же она казалась довольно интересным изобретением. Я не боялся, потому что знал, что это такое: всего лишь емкость с водой, которая содержит английскую соль.
      Когда я пришел туда в третий раз, у них был гость, – я там встретил много интересных людей, – который назвался именем Баба Рам Дас. Это был парень из Гарварда, который ездил в Индию и написал популярную книгу «Будь здесь сейчас». Он рассказал, как его гуру в Индии объяснил ему, как пережить «опыт вне тела» (эти слова я часто видел на доске объявлений): сконцентрируйся на своем дыхании, на том, как воздух входит в твой нос и выходит из него, по мере того, как ты дышишь.
      Я подумал, что испробовал бы все, что угодно, чтобы получить галлюцинацию, и отправился в емкость. На каком-то этапе игры я внезапно осознал – это сложно объяснить, – что я сдвинулся на дюйм в сторону. Другими словами, мое дыхание, вдох и выдох, вдох и выдох, происходит не в центре: мое эго слегка сдвинулось в одну сторону, примерно на дюйм.
      Я подумал: «А где же на самом деле находится эго? Я знаю, что все считают, что мышление происходит в мозге, но откуда они это знают?» Я уже читал о том, что это не казалось людям столь очевидным, пока не было проведено множество психологических исследований. Греки, например, считали, что мышление происходит в печени. Тогда я подумал: «Возможно ли, что дети узнают, где находится эго, видя, как взрослые прикасаются рукой к голове, когда говорят: «Дайте мне подумать»? А потому мысль о том, что эго находится именно там, может быть лишь традицией!» Я осознал, что если смог сдвинуть свое эго на один дюйм в сторону, то смогу сдвинуть его и дальше. Вот это и стало началом галлюцинаций.
      Я попробовал и через некоторое время спустил свое эго через шею к середине груди. Когда упала капля воды и ударила меня по плечу, я почувствовал ее «прямо там», над «собой». Каждый раз, когда падала капля, я немного пугался, и мое эго быстро возвращалось по шее на свое обычное место. И тогда мне снова приходилось спускать его. Сначала у меня уходило много времени на то, чтобы спустить эго вниз, но постепенно стало легче. Мне удалось научиться спускать себя до самой поясницы, смещаясь в одну сторону, но дальше я продвинуться не смог.
      В другой раз, когда я находился в емкости, изолированной от внешних воздействий, я решил, что если я могу сдвинуть себя к пояснице, то я, должно быть, могу совсем покинуть свое тело. Так что мне удалось «отойти в сторону». Это сложно объяснить – я двигал руками, разбрызгивал воду, и, хотя я их не видел, я знал, что они там. Но, в отличие от реальной жизни, где руки расположены с двух сторон и опущены вниз, здесь они обе были по одну сторону! Ощущение в пальцах и все остальное было таким же, как и в нормальной жизни, только мое эго сидело вне меня, «наблюдая» все это.
      С того времени я видел галлюцинации почти каждый раз и научился все дальше и дальше уходить от своего тела. Дошло до того, что, когда я двигал руками, я видел их как своего рода механизмы, которые ходили вверх-вниз – они не были плотью; это были механизмы. Но я по-прежнему мог чувствовать все. Чувства полностью согласовывались с движением, но я также испытывал и это ощущение «он – это то». В конце концов, «я» даже вышел из комнаты и побродил вокруг, зайдя в разные места, где происходило то, что я видел раньше в другой день.
      Я испытал множество разновидностей опыта пребывания вне тела. Однажды, например, мне удалось «увидеть» свой затылок, на котором лежали мои руки. Когда я пошевелил пальцами, я увидел, что они шевелятся, но между большим пальцем и остальными я увидел голубое небо. Это, конечно же, не было реальностью; это была галлюцинация. Но суть в том, что, когда я двигал пальцами, их движение полностью согласовывалось с тем, что, по моему представлению, я вижу. Появлялась целая совокупность образов, она соответствовала тому, что ты чувствуешь и делаешь; это было очень похоже на то, когда медленно просыпаешься утром и прикасаешься к чему-то (не зная, что это такое) и вдруг понимаешь, что это. Вот так внезапно появлялась и целая совокупность образов, разница была лишь в ее необычности, в том смысле, что обычно кажется, что эго расположено перед затылком, а здесь ты ощущаешь его позади затылка.
      Однако во время галлюцинации меня постоянно беспокоило, в психологическом плане, что, быть может, я просто заснул и всего лишь вижу сон. У меня уже был кое-какой опыт со снами, и мне хотелось получить новый. Это было глупо, потому что когда видишь галлюцинацию или что-то вроде того, то не можешь соображать нормально, а потому делаешь такие глупости, которые заставляют работать твой разум, например, проверяешь, не заснул ли ты. Как бы то ни было, я постоянно проверял, не заснул ли я, – поскольку мои руки часто лежали под головой, – я тер большие пальцы друг от друга, чувствуя их. Конечно, мне это могло сниться, но не снилось: я знал, что это было реальным.
      Когда прошло немного времени и волнение от увиденных галлюцинаций перестало «отключать» или прерывать их, я научился расслабляться и видеть длинные галлюцинации.
      Неделю или две спустя я задумался о том, как работает мозг, если сравнить его действие с работой компьютера – особенно когда дело касается хранения информации. В этой области одна из самых интересных проблем заключается в том, как хранятся воспоминания в мозге. К ним можно попасть из столь огромного количества направлений, по сравнению с машиной – к памяти не обязательно обращаться непосредственно с правильным адресом. Если я хочу получить слово «рента», например, когда разгадываю кроссворд, я ищу слово из пяти букв, которое начинается на «р» и заканчивается на «а»; я могу подумать о видах дохода или займе и ссуде; это в свою очередь может привести к всевозможным воспоминаниям или информации, связанной с этим. Я размышлял о создании «имитирующей машины», которая изучала бы язык, как это делает ребенок: ты бы разговаривал с этой машиной. Но я так и не придумал, как хранить всю информацию организованным образом, чтобы машина могла извлекать ее в своих собственных целях.
      Когда на той неделе я отправился в емкость, изолированную от внешних воздействий, и увидел галлюцинацию, то попытался подумать о самых ранних воспоминаниях. Я беспрестанно говорил себе: «Должно быть еще раньше; должно быть еще раньше», – мне все время казалось, что воспоминания недостаточно ранние. Когда ко мне пришло очень раннее воспоминание, – скажем, про мой родной город Фар-Рокуэй, – то мгновенно появилась целая цепочка воспоминаний, и все они были связаны с этим городом. Потом, если я думал о чем-то, связанном с другим городом, – например, Седархерстом или каким-то еще, – то на ум приходило множество воспоминаний, связанных именно с этим городом. Тогда я понял, что информация хранится в соответствии с тем местом, где ты пережил данный опыт.
      Мне очень понравилось свое открытие, я вышел из емкости, принял душ, оделся и т.п. и поехал в «Хьюз Эркрафт» читать очередную лекцию. Таким образом, прошло около сорока пяти минут после того, как я вышел из емкости, когда я внезапно впервые осознал, что у меня нет ни малейшего представления о том, как воспоминания хранятся в мозге; все, что я видел, было лишь галлюцинацией, связанной с тем, как воспоминания хранятся в мозге! Мое «открытие» никак не было связано с тем, как воспоминания действительно хранятся в мозге; оно было связано только с теми играми, в которые я играю с самим собой.
      Во время наших многочисленных дискуссий о галлюцинациях в мои первые посещения я пытался объяснить Лилли и всем остальным, что то, что кажется нам реальным, не представляет истинную реальность. Если ты несколько раз видел золотые шары, или что-то в этом роде, и они разговаривали с тобой во время галлюцинации и сказали, что они – это другой разум, это не значит, что они – другой разум; это значит только то, что ты увидел такую галлюцинацию. В данном же случае я испытал сильнейшее ощущение от того, что открыл, как хранятся воспоминания, и удивительно, что только через сорок пять минут я осознал свою ошибку, которую ранее пытался объяснить всем остальным.
      Также я размышлял над следующим вопросом: подвержены ли галлюцинации, подобно снам, влиянию того, что уже находится в твоем разуме – что осталось от других впечатлений, которые ты пережил в этот день или от того, что ты ожидаешь увидеть. Я полагаю, что мне удалось пережить опыт пребывания вне тела потому, что мы обсуждали подобный опыт непосредственно перед тем, как я вошел в емкость. А галлюцинации, связанные с хранением воспоминаний в мозге, я думаю, были вызваны тем, что я всю неделю размышлял над этой проблемой.
      Я много беседовал с разными людьми, которые приходили к Лилли, о реальности впечатлений. Они спорили со мной, утверждая, что в экспериментальной науке реальным считается то впечатление, которое можно воспроизвести. Таким образом, если раз за разом многие люди видят золотые шары, которые с ними разговаривают, значит эти шары должны быть реальными. Я же настаивал, что в подобных ситуациях, перед тем как зайти в емкость эти люди беседовали о золотых шарах, а потому, когда человек видит галлюцинацию, а перед входом в емкость его разум думал о золотых шарах, он видит что-то близкое к этим шарам, – они могут быть голубыми или какими-то еще, – и думает, что воспроизводит впечатление. Я чувствовал, что понимаю разницу между согласием, к которому приходят люди посредством разума, и согласием, которое получается в результате эксперимента. Забавляет здесь то, что понять разницу очень легко, но определить ее очень сложно!
      Я считаю, что в галлюцинациях нет ничего, что хоть как-то было бы связано с чем-то внешним по отношению к внутреннему психологическому состоянию человека, который видит эту галлюцинацию. Но, тем не менее, существует масса случаев, произошедших с различными людьми, которые верят, что галлюцинация содержит реальность. Эта же общая идея может объяснить определенный процент успеха, которого достигают толкователи снов. Например, некоторые психоаналитики интерпретируют сны, говоря о смысле различных символов. И потом нельзя исключить возможность того, что эти символы действительно появляются в последующих снах. Таким образом, я думаю, что, быть может, толкование галлюцинаций и снов – это самораспространяющийся процесс: ты достигаешь более или менее общего успеха, особенно если подробно обсудишь это заранее.
      Обычно галлюцинации у меня начинались минут через пятнадцать после входа в емкость, изолированную от внешних воздействий, но в нескольких случаях, когда я предварительно курил марихуану, они приходили очень быстро. Хотя для меня и пятнадцать минут было достаточно быстро.
      Со мной часто происходило следующее: как только начиналась галлюцинация, появлялось и нечто, что можно описать как «мусор» – просто хаотические образы, в общем, абсолютный бессвязный хлам. Я пытался вспомнить отдельные элементы этого хлама, чтобы суметь определить его снова, но оказалось, что сделать это необычайно сложно. Я полагаю, что начал приближаться к чему-то вроде процесса, который происходит, когда начинаешь засыпать: совершенно очевидно, что логическая связь существует, но когда пытаешься вспомнить, что заставило тебя подумать о том, о чем ты сейчас думаешь, то тебе это не удается. В действительности скоро ты забываешь даже о том, что вообще пытаешься вспомнить. Я помню только штуки вроде белого знака с пимпочкой, в Чикаго, который потом исчезает. И вот такая ерунда постоянно.
      У мистера Лилли было несколько разных емкостей, и мы провели несколько разных экспериментов. Что касается галлюцинаций, разницы я не увидел и убедился, что в емкости нет особой необходимости. Теперь, когда я увидел, что нужно делать, я понял, что достаточно просто посидеть спокойно – зачем проделывать столько фокусов-покусов?
      Итак, придя домой, я выключил свет, сел в гостиной на удобный стул, пытался и пытался – и ничего не сработало. Я ни разу не смог вызвать галлюцинацию, находясь вне емкости. Конечно, мне бы хотелось сделать это дома, и я не сомневаюсь, что мог бы заняться медитацией и сделать это, если бы попрактиковался, но я не практиковался.

Наука самолетопоклонников

      Эта глава основана на речи перед выпускниками Калифорнийского технологического института в 1974 г.

      В средние века процветало множество нелепых идей, вроде того, что рог носорога повышает потенцию. Затем люди придумали метод, как отделить плодотворные идеи от неплодотворных. Метод состоял в проверке того, работает идея или нет. Этот метод, конечно, перерос в науку, которая развивалась настолько успешно, что теперь мы живем в век науки. И, живя в век науки, мы уже с трудом понимаем, как вообще могли существовать знахари, если ничего из того, что они предлагали, не действовало или действовало очень слабо.
      Но даже в наши дни приходится встречать множество людей, которые рано или поздно втягивают тебя в обсуждение НЛО или астрологии, или какой-то формы мистицизма, или расширения границ сознания, новых типов мышления, экстрасенсорного восприятия и т.п. Я пришел к выводу, что все это не относится к науке.
      Большинство людей верит в такое количество чудес, что я решил выяснить, почему это происходит. И то, что я называю своим стремлением к исследованию, привело меня в столь трудную ситуацию, где я обнаружил столько хлама, что был просто ошеломлен. Сначала я исследовал различные мистические идеи и опыты. Я погружался в емкость, изолированную от внешних воздействий, и пережил множество часов галлюцинаций, так что об этом мне кое-что известно. Потом я отправился в Эсаленовский институт, который являет собой рассадник подобного мышления (это удивительное место, и его стоит посетить). Потом я был ошеломлен. Я не осознавал, сколько там всего.
      В Эсалене есть несколько больших ванн, вода в которые подается из горячих источников, расположенных на рифе примерно в тридцати футах над океаном. Одно из самых приятных впечатлений я пережил, сидя в одной из этих ванн и наблюдая за волнами, которые разбивались внизу о каменистый берег, пристально глядя в чистое голубое небо над головой и изучая красивую обнаженную девушку, которая спокойно приходит и забирается в мою ванную.
      Однажды я сидел в ванной и увидел прекрасную девушку, которая сидела в ванной с каким-то парнем, который, видимо, ее не знал. Я тут же подумал: «Ух ты! Как бы мне завязать разговор с этой прекрасной обнаженной крошкой?»
      Я пытаюсь придумать, что бы такое сказать, когда парень говорит ей: «Знаешь, э, я учусь делать массаж. Можно я попрактикуюсь на тебе?»
      – Конечно, – говорит она. Они выходят из ванны, и она ложится на массажный столик неподалеку.
      Я думаю про себя: «Какая прекрасная линия! Я и мечтать не мог о таком!» Он начинает тереть большой палец ее ноги. «По-моему, я чувствую это, – говорит он. – Я чувствую какую-то впадину – это гипофиз?»
      Я взрываюсь: «Ты чертовски далек от гипофиза, парень!»
      Они посмотрели на меня в ужасе, – я раскрыл себя, – и я сказал: «Это рефлексология!»
      Я быстро закрыл глаза и притворился, что ушел в медитацию.
      Это лишь пример того, что меня поражает. Я занимался экстрасенсами и псифеноменами, где последним всеобщим увлечением был Ури Геллер, человек, про которого говорили, что он сгибает ключи, проводя по ним пальцем. По его приглашению я отправился к нему в гостиницу, где он должен был сгибать ключи и читать мысли на расстоянии. Чтения мыслей не получилось. Мне кажется, никто не может читать мои мысли. Потом мой сын держал ключ, а Ури Геллер тер его, но ничего не произошло. Тогда он сказал, что это лучше получается в воде, и вот представьте себе такую картину: все мы стоим в ванной, льется вода, он трет ключ пальцем под водой – и ничего не происходит. Я так и не смог расследовать этот феномен.
      Потом я стал думать: а во что еще мы верим? (Тут я вспомнил о знахарях – как легко было бы с ними покончить, установив, что их средства на самом деле не действуют.) И я нашел вещи, в которые верит еще больше людей, например в то, что мы знаем, как надо учить. Существуют целые школы новых методов чтения, и математических методов и т.п., но если присмотреться, вы увидите, что люди читают все меньше, во всяком случае, не больше, чем раньше, несмотря на то, что мы систематически развиваем эти методы. Вот вам знахарское средство, которое не действует. В этом надо разобраться. Почему они думают, что их методы должны работать? Другой пример – что делать с преступниками? Очевидно, что мы не можем добиться успеха. Мы создали много новых теорий, но не добились сокращения числа преступлений, используя свои методы обращения с преступниками.
      Однако все это считается наукой. И, по-моему, обычные люди, которые судят с позиций здравого смысла, запуганы этой псевдонаукой. Учителя, у которого есть хорошие идеи по поводу того, как научить детей читать, система образования вынуждает учить их иначе, а порой и обманывает, заставляя думать, что его собственный метод далеко не так хорош. Или мама непослушных мальчиков, так или иначе наказав их, всю свою оставшуюся жизнь испытывает чувство вины из-за того, что поступила «неправильно», по мнению специалистов.
      Мы должны по-настоящему всмотреться в неработающие теории и в ту науку, которая наукой не является.
      Я думаю, что упомянутые мной педагогические и психологические дисциплины – это пример того, что я назвал бы наукой самолетопоклонников. У тихоокеанских островитян есть религия самолетопоклонников. Во время войны они видели, как приземляются самолеты, полные всяких хороших вещей, и они хотят, чтобы так было и теперь. Поэтому они устроили что-то вроде взлетно-посадочных полос, по сторонам их разложили костры, построили деревянную хижину, в которой сидит человек с деревяшками в форме наушников на голове и бамбуковыми палочками, торчащими как антенны – он диспетчер, – и они ждут, когда прилетят самолеты. Они делают все правильно. По форме все верно. Все выглядит так же, как и раньше, но все это не действует. Самолеты не садятся. Я называю упомянутые науки науками самолетопоклонников, потому что люди, которые ими занимаются, следуют всем внешним правилам и формам научного исследования, но упускают что-то главное, так как самолеты не приземляются.
      Теперь мне, конечно, надлежит сообщить вам, что именно они упускают. Но это почти так же трудно, как и объяснить тихоокеанским островитянам, что им следует предпринять, чтобы как-то повысить благосостояние своего общества. Здесь не отделаешься чем-то простым, вроде советов, как улучшить форму наушников. Но я заметил отсутствие одной черты во всех науках самолетопоклонников. То, что я собираюсь сообщить, мы никогда прямо не обсуждаем, но надеемся, что вы все вынесли это из школы: вся история научных исследований наводит на эту мысль. Поэтому стоит назвать ее сейчас со всей определенностью. Это научная честность, принцип научного мышления, соответствующий полнейшей честности, честности, доведенной до крайности. Например, если вы ставите эксперимент, вы должны сообщать обо всем, что, с вашей точки зрения, может сделать его несостоятельным. Сообщайте не только то, что подтверждает вашу правоту. Приведите все другие причины, которыми можно объяснить ваши результаты, все ваши сомнения, устраненные в ходе других экспериментов, и описания этих экспериментов, чтобы другие могли убедиться, что они действительно устранены.
      Если вы подозреваете, что какие-то детали могут поставить под сомнение вашу интерпретацию, – приведите их. Если что-то кажется вам неправильным или предположительно неправильным, сделайте все, что в ваших силах, чтобы в этом разобраться. Если вы создали теорию и пропагандируете ее, приводите все факты, которые с ней не согласуются так же, как и те, которые ее подтверждают. Тут есть и более сложная проблема. Когда много разных идей соединяется в сложную теорию, следует убедиться, что теория объясняет не только те факты, которые явились начальным толчком к ее созданию. Законченная теория должна предсказывать и что-то новое, она должна иметь какие-то дополнительные следствия.
      Короче говоря, моя мысль состоит в том, что надо стараться опубликовать всю информацию, которая поможет другим оценить значение вашей работы, а не одностороннюю информацию, ведущую к выводам в заданном направлении.
      Проще всего эта мысль объясняется, если сравнить ее, например, с рекламой. Вчера вечером я услышал, что подсолнечное масло «Вессон» не проникает в пищу. Что ж, это действительно так. Это нельзя назвать нечестным; но я говорю сейчас не о честности и нечестности, а о научной цельности, которая представляет совсем другой уровень. К этому рекламному объявлению следовало добавить то, что ни одно подсолнечное масло не проникает в пищу, если ее готовить при определенной температуре. Если же ее готовить при другой температуре, то в нее будет проникать любое масло, включая и масло «Вессон». Таким образом, правдивым был смысл, который передавался, но не факт, а с разницей между ними нам и приходится иметь дело.
      Весь наш опыт учит, что правду не скроешь. Другие экспериментаторы повторят ваш эксперимент и подтвердят или опровергнут ваши результаты. Явления природы будут соответствовать или противоречить вашей теории. И хотя вы, возможно, завоюете временную славу и создадите ажиотаж, вы не заработаете хорошей репутации как ученый, если не были максимально старательны в этом отношении. И вот эта честность, это старанье не обманывать самого себя и отсутствует большей частью в научных исследованиях самолетопоклонников.
      Их основная трудность происходит, конечно, из сложности самого предмета и неприменимости к нему научного метода. Однако надо заметить, что это не единственная трудность. Как бы то ни было, но самолеты не приземляются.
      На множестве опытов мы научились избегать некоторых видов самообмана. Один пример: Милликен измерял заряд электрона в эксперименте с падающими масляными каплями. И получил несколько заниженный, как мы теперь знаем, результат. Его незначительная ошибка объяснялась тем, что использовалось неверное значение для вязкости воздуха. Интересно проследить историю измерений заряда электрона после Милликена. Если построить график этих измерений как функцию времени, видно, что каждый следующий результат чуть выше предыдущего, и так до тех пор, пока результаты не остановились на некотором более высоком уровне.
      Почему же сразу не обнаружили, что число несколько больше? Ученые стыдятся этой истории, так как очевидно, что происходило следующее: когда получалось число слишком отличающееся от результата Милликена, экспериментаторы начинали искать у себя ошибку. Когда же результат не очень отличался от величины, полученной Милликеном, он не проверялся так тщательно. И вот слишком далекие числа исключались и т.п. Теперь мы знаем про все эти уловки и больше не страдаем таким заболеванием.
      К сожалению, долгая история того, как люди учились не дурачить сами себя и руководствоваться полнейшей научной честностью, не включена ни в один известный мне курс. Мы надеемся, что вы усвоили ее из самого духа науки.
      Итак, главный принцип – не дурачить самого себя. А себя как раз легче всего одурачить. Здесь надо быть очень внимательным. А если вы не дурачите сами себя, вам легко будет не дурачить других ученых. Тут нужна просто обычная честность.
      Я хотел бы добавить нечто, не самое, может быть, существенное для ученого, но для меня важное: вы как ученый не должны дурачить непрофессионалов. Я говорю не о том, что нельзя обманывать жену и водить за нос подружку. Я не имею в виду те жизненные ситуации, когда вы являетесь не ученым, а просто человеком. Эти проблемы оставим вам и вашему духовнику. Я говорю об особом, высшем, типе честности, который предполагает, что вы как ученый сделаете абсолютно все, что в ваших силах, чтобы показать свои возможные ошибки. В этом, безусловно, состоит долг ученого по отношению к другим ученым и, я думаю, к непрофессионалам.
      Например, я был несколько удивлен словами моего друга, занимавшегося космологией и астрономией. Он собирался выступать по радио и думал, как объяснить, какова практическая ценность его работы. Я сказал, что ее просто не существует. «Да, но тогда мы не получим финансовой поддержки для дальнейших исследований», – ответил он. Я считаю, что это нечестно. Если вы выступаете как ученый, вы должны объяснить людям, что вы делаете. А если они решат не финансировать ваши исследования, – что ж, это их право.
      Одно из следствий этого принципа: задумав проверить теорию или объяснить какую-то идею, всегда публикуйте результаты, независимо от того, каковы они. Публикуя результаты только одного сорта, мы можем усилить нашу аргументацию. Но мы должны публиковать все результаты.
      Я считаю, что это так же важно и тогда, когда вы консультируете правительственные организации. Предположим, сенатор обращается к вам за советом: следует ли бурить скважину в его штате? А вы считаете, что лучше сделать скважину в другом штате. Если вы не опубликуете своего мнения, мне кажется, это не будет научной консультацией. Вас просто используют. Если ваши рекомендации отвечают пожеланиям правительства или каких-то политических деятелей, они используют их как довод в свою пользу; если не отвечают, – их просто не опубликуют. Это не научная консультация.
      Но еще более характерны для плохой науки другие виды ошибок. В Корнелле я часто беседовал со студентами и преподавателями психологического факультета. Одна студентка рассказала мне, какой она хочет провести эксперимент. Кто-то обнаружил, что при определенных условиях, X, крысы делают что-то, A. Она хотела проверить, будут ли крысы по-прежнему делать A, если изменить условия на Y. Она собиралась поставить эксперимент при условиях Yи посмотреть, будут ли крысы делать A.
      Я объяснил ей, что сначала необходимо повторить в ее лаборатории тот, другой, эксперимент – посмотреть, получит ли она при условиях Xрезультат A, а потом изменить Xна Yи следить, изменится ли A. Тогда она будет уверена, что единственное изменение в условия эксперимента внесено ею самой и находится под ее контролем.
      Ей очень понравилась эта новая идея, и она отправилась к своему профессору. Но он ответил: «Нет, делать этого не надо. Эксперимент уже поставлен, и Вы будете терять время». Это было году в 1947-м или около того, когда общая политика состояла в том, чтобы не повторять психологические эксперименты, а только изменять условия и смотреть, что получится.
      И в наши дни имеется определенная опасность того же, даже в прославленной физике. Я был потрясен тем, что мне рассказали об эксперименте с дейтерием, поставленном на большом ускорителе Государственной лаборатории по исследованию ускоренных частиц. Для сравнения результатов этих опытов с тяжелым водородом с результатами опытов с легким водородом предполагалось брать данные чужого эксперимента, проведенного на другой установке. Когда руководителя эксперимента спросили, почему, он ответил, что эксперимент с легким водородом не был включен в программу, так как время на установке очень дорого, а новых результатов этот эксперимент не даст. Люди, отвечающие за программу Государственной лаборатории, так стремятся к новым результатам в рекламных целях (чтобы получить больше денег), что готовы обесценить сами эксперименты, составляющие единственный смысл их деятельности. Экспериментаторам у них часто бывает трудно выполнять свою работу так, как того требует научная честность.
      Но и в психологии не все эксперименты так плохи. Например, было поставлено множество экспериментов, в которых крысы бегали по разнообразным лабиринтам, но они почти не давали результатов. И вот в 1937 г. человек по фамилии Янг поставил очень интересный опыт. Он устроил длинный коридор с дверьми по обе стороны. С одной стороны впускали крыс, а с другой стороны находилась пища. Янг хотел узнать, можно ли научить крыс всегда входить в третью по счету дверь от того места, где их впустили в коридор. Нет. Крысы сейчас же бежали к той двери, за которой еда была в прошлый раз. Возник вопрос: как крысы узнают дверь? Ведь коридор был прекрасно изготовлен и весь был совершенно однообразный. Очевидно, что-то отличало эту дверь от других. Янг очень аккуратно выкрасил все двери, так что поверхность их стала абсолютно одинаковой. Крысы все равно различали двери.
      Потом Янг подумал, что крысы ориентируются по запаху, и при помощи химических средств стал менять запах после каждого опыта. Крысы все равно находили дверь. Потом он решил, что крысы, как и всякие разумные существа, могут ориентироваться по свету и расположению вещей в лаборатории. Он изолировал коридор, но крысы находили дверь. Наконец, он понял, как крысы это делают: они узнавали дорогу по тому, как под их лапами звучит пол. Этому он смог помешать, установив свой коридор на песке. Таким образом он закрывал одну за другой все лазейки и, в конце концов, перехитрил крыс и научил их входить в третью дверь. И ни одним из условий нельзя было пренебречь.
      С научной точки зрения это первоклассный эксперимент. Такой эксперимент придает смысл всей деятельности с бегающими крысами, так как выявляет истинные ключи к разгадке их поведения. Кроме того, этот эксперимент показывает, какие условия надо соблюдать, чтобы добиться точности и строгости в экспериментах с крысами.
      Я изучил дальнейшую историю этих исследований. В следующих экспериментах не было ссылок на Янга. Никто не использовал его приемов – коридор не ставился на песок, и вообще никто не принимал таких мер предосторожности. Просто по-старому продолжали запускать крыс, не обращая внимания на великие открытия Янга, а на его работы не ссылались, так как он не открыл ничего нового в поведении крыс. На самом деле он открыл все, что надо делать, чтобы узнать что-то о крысах. Но не замечать подобных экспериментов – типично для науки самолетопоклонников.
      Другим примером являются эксперименты мистера Райна и других ученых, связанные с экстрасенсорным восприятием. По мере получения критики разных людей – да и своей собственной, – они совершенствовали методики проведения экспериментов, так что полученные эффекты уменьшались, уменьшались и уменьшались, пока мало-помалу не исчезли вовсе. Все парапсихологи ищут такой эксперимент, который можно было бы повторить – провести его снова и получить тот же самый результат – хотя бы статистически. Они изучают миллион крыс – нет, на этот раз людей, – проделывают какие-то вещи и получают определенный статистический эффект. Когда они делают то же самое в другой раз, то не получают этого эффекта. И теперь появляется человек, который говорит, что ожидать эксперимента, который можно было бы повторить, – неуместное требование. И это наука?
      В своей речи, посвященной уходу с поста директора Института парапсихологии, м-р Райн говорит о создании нового учебного заведения. Одна из его рекомендаций заключается в том, что надо обучать только таких студентов, которые уже в достаточной степени проявили свои экстрасенсорные способности. И не тратить времени на ищущих и заинтересованных людей, у которых только иногда что-то получается. Это очень опасная образовательная политика – учить студентов только тому, как получать определенные результаты, вместо того, чтобы учить их ставить эксперименты по всем правилам научной честности.
      Я хочу пожелать вам одной удачи – попасть в такое место, где вы сможете свободно исповедовать ту честность, о которой я говорил, и где ни необходимость упрочить свое положение в организации, ни соображения финансовой поддержки – ничто не заставит вас поступиться этой честностью. Да будет у вас эта свобода.


___________________________________
10 Широкий яркий шелковый пояс, который в Японии носят женщины и дети. - Прим. пер.

11 От английского "topless" - "без верха", т.е. в подобных заведениях девушки танцуют с обнаженной грудью. - Прим. пер.

12 Этот тест был очень популярен среди американских психологов в 50-60 гг. Психолог показывал пациенту какое-либо пятно или кляксу из множества, содержащихся в буклете, спрашивал, что представляет пациент, глядя на это пятно, и из ответа якобы определял проблему своего пациента. - Прим. пер.

13 Когда я был молодым профессором в Корнеллском университете, профессор Нойгебауэр приехал туда на один год, чтобы прочитать цикл лекций, которые назывались мессенджеровскими лекциями, по математике Вавилона. Лекции были превосходными. На следующий год лекции читал Оппенгеймер. Помню, что я подумал: "Здорово было бы, если бы однажды я тоже смог приехать и прочитать подобные лекции!" Несколько лет спустя, когда я отказывался от приглашений прочитать лекции в разных местах, мне предложили прочесть мессенджеровские лекции в Корнелле. Конечно, я не смог отказаться, поскольку уже давно вбил себе это в голову, а потому принял предложение отправится на выходные к Бобу Вильсону, где мы обсудили различные идеи. В результате родился цикл лекций под названием "Характер физического закона".

14 Изучая эту таблицу поправок для периода Венеры, я обнаружил редкое преувеличение, которое сделал мистер Томпсон. Он написал, что, глядя на таблицу, можно определить, как майя вычисляли правильный период Венеры: возьмем такое-то число четыре раза, добавим такую-то разность, и получится, что точность предсказания один день в 4000 лет, что действительно замечательно, особенно если учесть, что майя проводили свои наблюдения в течение всего нескольких сотен лет. Так случилось, что Томпсон выбрал комбинацию, которая соответствовала тому числу, которое он считал правильным периодом Венеры: 583,92. Но при подстановке более точного числа, например, 583,923, находишь, что майя ошибались гораздо сильнее. Безусловно, если выбрать другую комбинацию, можно с помощью чисел таблицы получить 583,923 с той же удивительной точностью!


<Художественные фильмы и книги о науке> [Отправить сообщение об ошибке]