Оглавление Видео опыты по химии Видео опыты по физике На главную страницу

Химия и Химики № 8 2013

Журнал Химиков-Энтузиастов





Доля правды


Ю.Я. Фиалков


ОГЛАВЛЕНИЕ


КПИ - ЛИЧНОСТИ И ЛИЦА...



Обнаружив ошибку на странице, выделите ее и нажмите Ctrl + Enter


Академик с причудами
(В. А. Плотников)

С детских довоенных лет сохранилась в памяти его довольно несообразная тучная фигура. Когда я приходил к отцу в институт, случалось, встречал Плотникова во дворе здания на Леонтовича. Встреча всегда сопровождалась его коротким:

- Фиалков, ты меня бить не будешь? На конфету!

В 46-м году я повстречал его снова и там же. Сильно сдавший Владимир Александрович вплотную приблизил ко мне лицо, подслеповато вгляделся, как ни удивительно, признал меня, пятнадцатилетнего, и тут же осведомился:

- Фиалков, ты меня бить не будешь? - помолчал, пожевал губами и добавил: - А конфеты-то нету...

Вопрос прозвучал актуально, так как в ту пору недостатка в тех, кто норовил ударить академика, да побольнее, не было...

В химических поколениях, предшествующих нашему, ходило множество анекдотов и историй о Плотникове. Большая часть из них оказывались расхожими апокрифами о страдавших рассеянностью профессорах. Вроде повторяющейся с вариациями десятков фамилий истории о профессоре, снимавшем калоши перед тем, как сесть в трамвай (почему-то - именно профессоре: по-видимому, считалось, что приват-доценты право на рассеянность еще не заслужили). Впрочем, обилие таких рассказов доказывает, что Плотникова любили - и сотрудники, и студенты. Хотя надобно признать, что странностей у него и впрямь было с избытком. Хотя - странностей ли?

Несмотря на неспортивную внешность, академик очень любил спорт и посвящал ему много времени. Играл в одной из первых в Киеве футбольной команде (об этом напечатали в современных "Киевских ведомостях", выпуск от 8 сентября 1992 г.) [2].

Купальный сезон в Днепре Плотников начинал, когда сходил лёд но сверху от Лоева еще шли крупные льдины. По замерзшему же Днепру любил бегать на коньках, и не просто катался - добирался до Староселья, где у него была дача.

Весной и летом много времени проводил на Днепре, в лодке. Один из его многочисленных учеников профессор O.K. Кудра рассказывал, что Плотникова парочки иногда просили перевезти их на Труханов остров - моста тогда не было. Профессор делал это с удовольствием, ибо, перевезя пассажиров и получив двугривенный, снимал брыль и представлялся:

- Академик Плотников...

Это было широко известно в Киеве, и многие ходили на берег и использовали плотниковский перевоз в качестве аттракциона.

Круглый год, в любую погоду день начинал со своеобразной зарядки: загружал в рюкзак несколько кирпичей и шел пешком от политехнического института до "Пересечения" (тем, где нынче станция метро "Берестейская") - и обратно.

О быте Владимира Александровича я много узнал от Киры Федоровны Пружиной, родители которой были очень дружны с семейством Плотниковых.

Жили Плотниковы на первом этаже профессорского дома в парке КПИ. В квартиру был сделан вход прямо из палисадника перед окнами. Кабинет Плотникова представлял собою порядком захламленную комнату, в которой вперемешку лежали на полу и громадном стеллаже, который он называл "прилавком", книги и химическое оборудование - по примеру профессуры прошлого века у него дома была небольшая лаборатория.

Мебели в обычном значении этого понятия у Плотниковых не было. Стулья заменяли тяжелые колоды, подобные тем, на каких мясники рубят туши. Лишь после долгих уговоров Плотников позволил отцу Киры Федоровны приспособить к колодам дверные ручки - для того, чтобы их было удобнее перетаскивать. Отсутствие привычных стульев Плотников пояснял тем, что это мебель для лентяев, которые норовят, откинувшись на спинку, предаваться безделью. Табуретки же он считал слишком хилыми устройствами для его дома - принимая во внимание значительную массу Владимира Александровича, это мнение следует считать обоснованным.

В спальне кроватей не было. Летом Плотниковы почивали на охапках пахучего сена. Зимой кроватями служили привозимые с Днепра челны, которые устанавливались на специальных козлах. В лодки укладывалось сено, покрывалось рядном - тепло и пахуче!

По воспоминаниям Киры Федоровны, яркое впечатление производила комната дочери Плотникова Татьяны Владимировны. Там также стоял чёлн-кровать, большую же часть комнаты занимали заготовки на зиму: картофель, соленья и варенья. По стенам были развешены гирлянды засушенных пучков листьев земляники и мяты - основы любимых Плотниковыми чаев.

Столь же скромной была у Плотниковых сервировка стола: вареный картофель вываливался прямо на выскобленные перед каждой трапезой деревянные доски, крепившиеся всё на тех же козлах. Ели алюминиевыми ложками, чай в эмалированных кружках подавали только гостям - хозяева пользовались банками от консервов.

Академик не признавал пиджачных костюмов, жилеток, тем более - шляп, котелков, словом, всего того, что ассоциируется с профессорской респектабельностью. Всегда носил рубашки-косоворотки, которые шила вначале супруга, а затем дочь. Зимой на косоворотки надевалась безрукавка, вязанная из грубой козьей шерсти. Когда приходили гости или посетители, то на жилетку натягивалась "парадная" парусиновая курточка, застегивавшаяся на английские булавки: пуговиц Владимир Александрович не признавал - легко обрываются и теряются, булавки куда удобнее: после сытной трапезы можно легко переупаковаться, не нарушая благопристойности. Ботинки носил без шнурков, летом - на босу ногу, зимой - на портянках.

В основе этого аскетического быта лежала отнюдь не скупость. Примерно такую же обстановку можно видеть в полтавском доме-музее Короленко. Как известно, Владимир Галактионович проповедовал, что человек, стремящийся к максимальной независимости, должен обеспечивать и поддерживать существование результатами своего собственного труда. Потому сам шил одежду, обувь, выращивал хлеб насущный, сколачивал немудреную мебелишку. Чернила - и те изготавливал сам. Считал, что такой быт много способствует утверждению его внутренней независимости. Увы, эта независимость не защитила Владимира Галактионовича от большевиков, которые, в конце 21-го года, подвели черту под биографией писателя...

Хотелось бы ещё подчеркнуть, что аскетизм Владимира Александровича ни в коем случае ханжеским не был. В конце 60-х годов мне довелось ознакомиться в институтском архиве с чудом сохранившимся личным делом Плотникова, заведенным еще в далеком для меня 1899 году. С понятным интересом открыл я папку (простить себе не могу, что не стащил её: старые дела спустя несколько лет сдали в городской архив, где "Дело" Плотникова пропало - боюсь, навсегда, так как несколько моих попыток разыскать его закончились безрезультатно). Интересного там я нашел - бездну. И между другими бумагами - вырезку из газеты "Киевлянин" за 1911 год. В заметке написано было следующее (цитирую дословно):

"Вчера в 10 вечера, выйдя из ресторана "Театральный" [3], профессоры Киевской политехники П. и Д. [4], находясь в состоянии легкого подпития, поспорили, кому из них удастся свалить афишную тумбу. Это удалось профессору П. Тумба покатилась вниз по Фундуклеевской, а впереди бежал городовой и свистел, дабы предотвратить имеющее быть несчастье". Под заметкой выцветшими красными чернилами было начертано: "Оставить без последствий. К. Дементьев" (тогдашний ректор КПИ).

Боюсь, как бы в этом описании чудачеств и причуд Плотникова не пропала его научная личность. Ибо ученым Владимир Александрович действительно был незаурядным. Дело не во внушительных ученых титулах (академик украинской, член-корреспондент всесоюзной Академий и т. п.). Скольких же проходимцев, и не только научных, советская власть облачала в тогу членов всех и всяческих академий! В первую очередь о незаурядности говорят его научные достижения, из которых здесь вспомню лишь одно: именно Плотникову первому в мире удалось осуществить электролитическое выделение алюминия при обычной температуре из растворов (разумеется, неводных). Это открытие выросло потом в обширное направление в мировой электрохимии, историки которой ставят имя Плотникова рядом с именами самых крупных корифеев.

Предан науке он был безоглядно. Приведу маленький, но очень характерный пример. В уже упоминавшемся личном деле Плотникова я обнаружил неизвестно, как и зачем попавшую туда открытку, написанную собственноручно самим Тамманом. В открытке, датированной 1920-м годом, значилось: "Дорогой профессор! Я был рад получить после столь долгого перерыва Вашу статью, которая будет помещена в одной из ближайших тетрадей "Zt. phys. Chemie". Осталось только непонятным, почему вместо общепринятой температуры + 18°С Вы исследовали свойства растворов при +9°С".

Представилось: 19-й год, занятия в институте прекращены, в помещениях холодина - и Плотников, который собственноручно измеряет электропроводность растворов при максимально возможной тогда температуре...

Несмотря на активные занятия физкультурой, со здоровьем у Плотникова было скверно. Годам к шестидесяти пяти после тяжелого воспаления легких зрение его сильно ослабло: в одном глазу осталось полпроцента зрения, во втором - и того меньше. Практически Владимир Александрович различал только яркий свет. Вот почему в последние годы жизни он сильно нуждался в помощи дочери. Впрочем, старался не сдаваться и даже писал сам - с помощью приспособления, напоминающего чертежную доску с линейками и рамками.

Последние же годы жизни Плотникова были совсем плохими. В июле 41-го года он отказался уехать из Киева вместе с эвакуировавшейся Академией наук. Когда из Куйбышева в сентябре за застрявшими в Киеве академиками послали самолет, он подтвердил свое категорическое нежелание выезжать из Киева, буркнув порученцу:

- Чего мне немца бояться, знавал я их: Нернст, Тамман - очень даже приличные люди...

Не приходится говорить, что в этом решении Плотникова не было и следа желания сотрудничать с немцами. Владимир Александрович, в общем, от политики был достаточно далек. И хотя большевиков не любил и перед близкими ему сотрудниками не скрывал этой нелюбви, но неприязнь эта была далеко не столь активна, чтобы предлагать себя немцам. Впрочем, он действительно не любил уезжать из Киева, пределы которого он после того, как в 1909 году защитил в Московском университете докторскую диссертацию, не покидал ни разу.

Тут можно вспомнить небезынтересный эпизод. В 27-м году Франция весьма пышно отмечала 100-летие Пьера Бертло. Президент Академии наук Союза Карпинский обратился с личной просьбой к Плотникову представлять советских химиков на этих торжествах Плотников начал выкручиваться, приведя в качестве аргумента отсутствие фрака. Фрак срочно пошили в Москве и прислали в Киев. Тогда Плотников... просто не поехал, уже без всяких аргументов.

В годы оккупации Плотникову пришлось худо. Лаборант нашей кафедры Яков Иванович Мякишев, который служил в КПИ с 1909 года и которого я еще застал, придя на кафедру, рассказывал, что Плотников с дочерью существовали на то, что варили и продавали мыло.

Достоверно известно, что в годы оккупации Академия в своем качестве не работала ни одного дня, и что Плотников ни разу не появлялся в ее стенах. Но за два дня до освобождения Киева немцы вывезли Плотникова из Киева.

Обстоятельства выезда Плотникова из Киева почти неизвестны. Кое-что проясняют архивные изыскания. Году в 80-м, убедившись в полной безнадежности заполучить материалы личных дел Плотникова - из КПИ и академического - здесь, в Киеве, обратился в Архив Академии наук СССР с просьбой пошарить в своем ведомстве, поскольку Плотников был членом-корреспондентом "большой" Академии. Было найдено письмо Плотникова к президенту АН СССР, писанное им собственноручно, большими буквами, с трудом собирающимися в расползающиеся строчки. Привожу его здесь впервые:

"Уважаемый товарищ!

Прошло уже полтора года с тех пор, как фашисты насильственно увезли меня из Киева, и только 8 мая (1945 г.) Красная Армия освободила нас от немецкого плена, но до сих пор я еще не имею известий с родины. При внезапном насильственном отъезде из Киева было брошено без призора все мое имущество, книги, оттиски работ, рукописи. Быть может, все сгорело, быть может - раскрадено. Родни у меня нет, кроме взрослой дочери, которую фашисты отправили вместе со мной на работу в Германию. Как Osterarbeiter работали мы в научно-исследовательском институте энзимной химии. Про судьбу эвакуированной в Уфу АН УССР я ничего не знаю. Мне 73 года, я полуслепой, ехать в условиях массового переселения представляет для меня большую опасность. Средств к существованию нет. Обращаюсь к Вам с настоятельной просьбой, не можете ли мне помочь в моем катастрофическом положении.

С товарищеским приветом. Владимир Плотников. 25 мая 1945 г."
(Архив АН СССР, фонд 411, оп. 4-а, N 46, л. 30.)

Письмо это было послано из Праги, где Плотникова застал конец войны. Из архивных же материалов можно было установить, что, будучи вывезенным из Киева, Плотников перед тем, как очутиться в Праге, непродолжительное время проживал во Вроцлаве.

Не знаю уж как, но в Киев Плотникова доставили довольно оперативно: в июне 45-го он был уже здесь... Первым долгом он упросил отвезти его в Староселье, на дачу (сгоревшую), где он, уезжая, закопал рукопись своей последней монографии.

Моральная обстановка, в какой очутился Плотников по возвращении в Киев, была очень тяжёлой. Остававшихся во время войны "под немцем" сопровождало жестокое, подчас кровавое преследование. При этом практически не интересовались, чем они занимались - важен был сам факт. Графа "находились ли вы на оккупированной территории" исчезла из анкет разве только в 70-х годах. Впрочем, у советской власти, отношение к таким гражданам было сугубо избирательным. Как правило, эта графа начинала играть роль, почти всегда определяющую, при решении жизненных для человека проблем: устройства на работу, получения "жилплощади", карьерного продвижения и т.п. Хотели - закрывали глаза, тем более что не только статей в уголовном кодексе, но даже никаких подзаконных актов и постановлений, во всяком случае, озвученных, о преследовании этой категории людей не было. Когда же нужно было кого-либо из них прищучить, причина - вот она! - тут же обнаруживалась.

По отношению к Плотникову - причины нашлись. За время пребывания Академии наук в эвакуации - сначала в Уфе, а затем в Москве - к управлению институтом пришли люди, которым вовсе не хотелось вновь отдавать бразды Плотникову.

Измывались с фантазией. Старику даже не предоставили кабинет, и он, полуослепший, добираясь - не знаю уж, как - от своего жилища в парке Политехнического института до здания Института неорганической химии на улице Леонтовича, в теплое время года сидел на скамье перед институтом, а зимой - грелся в библиотеке. В созданном Плотниковым Институте общей и неорганической химии, сотрудники которого почти все были взращены им, как же мало оказалось Корделий! Впрочем, ситуация скорее закономерная, нежели исключительная...

После скорой, в 47-м году, кончины имя Плотникова начали весьма целеустремленно искоренять из истории украинской химии. Это для сохранения памяти надо предпринимать усилия, хотя бы минимальные, а трава забвения, как известно, растет сама по себе. А уж если ее удобрять...

Если удобрять, можно добиться многого. Году в 76-м мне, не помню, при каких обстоятельствах, довелось познакомиться с тезаурусом планировавшегося русского издания Украинской Советской энциклопедии (УРЭ). Хотя в комментариях, предшествовавших тезаурусу, значилось, что в энциклопедию планируется поместить статьи обо всех академиках и членах-корреспондентах Академии наук Украины, имени Плотникова там не значилось. Академик X., член-корры Y и Z, которые, как и Плотников, оставались в Киеве, в списке присутствовали, Плотникова - не было.

Не будучи таким уж опытным странником по тропам власть предержащих, знал, что при решении какого-либо вопроса следует всегда обращаться к самому главному, к тому, кто сидит на вершине пирамиды. Ибо только он может сказать "да", в то время как все находящиеся пониже норовят пробубнить удобное и безопасное "нет". Вот почему я отправился в Главную редакцию УРЭ, твердо намереваясь пробраться к ее главному редактору поэту Николаю Платоновичу Бажану.

К моему удивлению, был принят немедленно - как только сообщил секретарше о своем желании получить аудиенцию. Бажан выслушал меня внимательно, даже очень, переспрашивал, уточнял. Затем сказал, что будет консультироваться (понятно - где) и о результатах даст знать.

Недели через две позвонила секретарша Бажана, соединила с шефом. Он сказал, что вопрос решен и тут же попросил меня написать о Плотникове статью. Что и было сделано.

Последствия посмертного преследования Плотникова продолжают сказываться по сей день. Конечно, его память достойна куда более трепетного отношения, чем то, какое она встречает сегодня. Вот почему я стараюсь вспоминать о Плотникове с максимальной обстоятельностью и акцентировкой при малейшей возможности - в своих книгах, во всякого рода исторических обзорах. Остается надеяться, что будущие историки науки на Украине воздадут должное Владимиру Александровичу Плотникову - одной из самых видных фигур отечественной химии.

__________________________________________________
2 Газета "Киевские новости" (№ 33 от 16 октября 1992 года) также упоминает об этом, ссылаясь на газету "Вечерний Киев" за 1930 год. Действительно, там в разделе "Информация" значится: "В добром здравии встретил двадцатипятилетие создания футбольного кружка в Политехническом институте его основатель - академик Владимир Александрович Плотников". Не могу удержаться от того чтобы не привести еще несколько лаконичных заметок из комплекта "Вечернего Киева" за этот год, как например: "Что случилось в городе: почему Будзевич облила кислотой Сергиенко?" или "Позор вагоновожатым-антисемитам Анне Бромберг и Лазарю Шулякеру!"

3 Он находился там, где и сейчас - напротив оперного театра.

4 Полагаю, что "Д" это - Н. Б. Делоне, впоследствии один из ведущих математиков страны.


Владимир Александрович Плотников
Владимир Александрович Плотников



"Химии бояться не надо!"
(Профессор В.А. Избеков)

У Избекова я прослушал первую в своей студенческой жизни лекцию по химии 1 сентября 49-го года. Оригинальность вступления к лекции была оценена мною уже тогда, сейчас же, по прошествии без малого полувека, я им восхищаюсь. Избеков, пристально всматриваясь в пол, вышел из препараторской в Большой химической, поднялся на кафедру, взял какую-то склянку и промолвил сухо и деловито:

- Это кислота. Серная. Концентрированная.

После чего налил содержимое колбы в согнутую ковшиком ладонь и затем быстро смыл кислоту струей воды из-под крана. Помолчал и заметил:

- Химии бояться не надо. Но подражать мне не советую. Я старик, ладонь у меня сухая, а злой концентрированная серная кислота становится только в присутствии воды. Вот так.

Избеков читал добротную неорганическую химию первых десятилетий века. Курс был выстроен логически и методически безупречно, и чувствовалось, что отработан он многолетней практикой. В традициях российского химического лекторства курс сопровождался обильным и разнообразным демонстрированием, подчас весьма непростым. Тому, что я и сегодня недурно знаю неорганическую химию, хотя не сталкивался с нею вплотную после окончания университета, я в значительной степени обязан лекциям Избекова.

Читал лекции Владимир Алексеевич довольно монотонно, расцвечивая их не красноречием, но материалом. Иные из его коллег и учеников, вспоминая много лет спустя об избековских лекциях и подчеркивая их мастерство, отмечали некоторую старомодность содержания. Согласиться с этим не могу. Избеков был, как я теперь понимаю, категорическим сторонником подхода: сначала факт, а потом его объяснение. Сегодня следуют другой моде: сначала теория, а затем уже подтверждающие ее факты. Полагаю, что для начинающего учить самую "вещественную" из наук, а Избеков имел дело всегда только с первокурсниками, избековский подход более правилен и естественен, ибо за словом, понятием, определением у обучающегося должен стоять образ. И еще - не будем забывать, что в конце 40-х годов химия-то была другой. Периодическая система заканчивалась старым и таким понятным ураном: о заурановых элементах стало известно несколькими годами позже. Впрочем, еще долго они оставались для большинства вещью несколько эфемерной. Квантовая химия только-только из младенчества переходила в детство, а сведения о комплексных соединениях практически сводились к вернеровским аммиакатам.

Непривычным было то, что во время лекции Избеков упорно смотрел куда-то вниз, однако, как выяснилось, за аудиторией следил достаточно внимательно. Когда во время лекции Венька Великанов, желая проверить лектора, выжал на пюпитре стойку, Избеков отреагировал немедленно, не прерывая изложения материала и не изменяя тональности:

- ...таким образом, хлорноватистая кислота диспропорционирует... выйдите вон, болван... на соляную и хлорную...

Венька стал на ноги, подумал немного и вышел.

Вспоминается забавный эпизод на лекции по галогенам. Демонстрировались взрывчатые свойства йодистого азота. Ассистентка вынесла чашку с еще влажными соединениями. Избеков взял несколько кристалликов, переложил их на стол, подождал, пока они высохнут, и бросил на них горсть песка. Под радостные вопли химических семинаристов кристаллики взорвались с сухим громким треском. Раздался звонок, и Избеков пошел отдыхать в препараторскую. Тут же мы ринулись к столу. Влажноватый, но быстро сохнущий йодистый азот был рассыпан нами по траектории, соединяющей препараторскую с лекционной кафедрой, и мы не без юношеского садистского интереса стали ждать развития событий.

Избеков вышел из препараторской, аккуратно обошел каждый из кристалликов взрывчатки, взошел на кафедру, поднял глаза на аудиторию, улыбнулся и показал кукиш... [K2]

Экзамен Избеков принимал серьезно, даже истово. Весь день, до вечера, разглядывая обувь экзаменующихся и не покидая комнаты даже на пять минут, профессор сосредоточенно выслушивал ответы. Но один эпизод показал, что избековская невозмутимость только камуфлировала бурлящий внутри профессора вулкан...

Перед экзаменом, расспросив старожилов, мы наивно прибегли к психологическому приему, казавшемуся нам тонким и действенным. Вначале решено было пустить тех, кто послабее, затем - тех, кто чувствовал себя увереннее, и так далее - по схеме крещендо. Когда я зашел отвечать, перед Избековым сидел маявшийся уже пятый час Сеня Дмитрик, и оба были очень недовольны друг другом. Взяв билет, я сел готовиться и услышал следующий диалог:

- Я знаю... учил... - тянул Сеня больше для порядка.

- Не знаете! - спокойно вел свою партию в дуэте Владимир Алексеевич.

- Зна-а-а-ю... Спросите еще что-нибудь...

После нескольких таких циклов Избеков устало сказал:

- Ладно! Может быть, вы знаете хотя бы, что такое берлинская лазурь.

Не знал добрый Сеня, что такое берлинская лазурь. И Владимир Алексевич, протягивая ему зачетку, не без недоступной простодушному Сене иронии подвел неутешительный итог:

- Узнаете, что такое берлинская лазурь, тогда и приходите. Как только я сел отвечать, дверь отворилась, и на пороге возник ликующий Сеня:

- Владимир Алексеевич, я уже знаю, что такое берлинская лазурь! - и протянул экзаменатору зачетку.

Избеков схватил стоящий рядом футляр с разновесом от аналитических весов, швырнул его, явно старясь не попасть Сене в голову, и сказал уже слышанное нами однажды по другому поводу:

- Подите вон, болван!

Спустя несколько лет, когда я уже был сотрудником КПИ, мы с Избековым сблизились уже, так сказать, как коллеги. Приходилось с ним прогуливаться по парку, захаживал, бывало, к нему домой в весьма просторную по тем временам квартиру, выделенную ему как лаборанту в институтском доме году, кажется, в 1906-м. Вели разговоры. Всякие.

- Какая теперь молодежь?! - затрагивал Владимир Алексеевич вечную тему. - Когда вы собираетесь, то только и заботы - нажраться побыстрее винища. Никакого тебе общения, никакой духовности. Нет, мы тоже не чуждались этого самого, но все происходило иначе.

- Как именно, Владимир Алексеевич?

- Слыхали ли вы о такой игре "Тигра"? - оживлялся профессор.

- ?

- Собирались мы у кого-нибудь дома, вечером, в субботу. Сидели, разговаривали. Спокойно, интеллигентно. Ну, и выпивали, конечно, помаленьку. И вдруг кто-нибудь восклицал: "Тигра идет!". Тотчас все прятались под стол. Затем тот же коллега провозглашал: "Тигра ушла!". Тут все выбирались из-под стола и снова принимались за беседу, спокойную, интеллигентную. Ну, и выпивали, конечно, помаленьку. Не так, как сейчас хлыщут. Тут снова кто-нибудь возглашал: "Тигра идет!" Ну - и так далее.

- Как - далее?

- А так, что тот, кто усаживался за стол и не обнаруживал собеседников, выигрывал.

- Хорошая игра!

- Еще бы! Я дважды - в 1907 и 1909-м году - становился чемпионом КПИ. Самого Плотникова обыгрывал!

И еще вспоминается. Какой-то год в царствование Хрущева. Нас, беспартийных, собрали в Большой химической и, как водится, под большим секретом огласили материалы об антипартийной группе Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова. Секрет, в общем, был из разряда полишинелевых, так как задолго до того, как партия посвятила в свои склоки нас, несознательных, из уст партийных коллег и всякого рода вражеских "голосов" мы знали досконально все.

После окончания заседания я следую по коридору за Избековым, который идет, жестикулируя, и то ли для себя, то ли для невидимого собеседника весьма громко подводит итог:

- Не примыкай! Не примыкай!

Всю жизнь следовал этому выводу Владимира Алексеевича, и ни разу об этом не пожалел.


Владимир Алексеевич Избеков
Владимир Алексеевич Избеков



Нейтральный профессор
С Онуфрием Кирилловичем Кудрой я тесно общался около тридцати лет, начиная с 57-го года. До 75-го года он заведовал кафедрой, после заведующим стал я. Однако ни я никогда не состоял под его началом, ни он - под моим. Чтобы понять такую ситуацию, следует, вероятно, излагать по порядку.

Когда в конце 57-го года я стал сотрудником кафедры физической химии (см. автобиографический очерк), Кудре, заведовавшему кафедрой с 45-го года, было без самого малого шестьдесят. Как бы не определяли этот возраст - третий зрелый, второй пожилой, первый старческий и т. п. - не юноша. Но стариком Кудру назвать было нельзя и тогда, и четверть века спустя. Мне не приходилось встречать в жизни человека, который так же, как O.K., пёкся бы о своем здоровье, и у которого плоды этого радения проявлялись бы так наглядно.

Он не ел - питался. С ответственностью перед своим организмом, основанном на хорошем знании предмета. Составлял двухнедельный рацион, в котором тщательно подсчитывались не только калории, но и соотношение основных компонентов. И не просто белков, углеводов и жиров. Химик, он учитывал животное или растительное происхождение продукта, наличие ненасыщенных углеродных связей, распределение витаминов по частям плода, концентрацию калия и кальция и еще с полсотни других показателей, для оптимизации которых у него были многочисленные номограммы. Поэтому, не занимаясь физкультурой и прочими амосовскими штучками, вес всегда имел постоянный, для своего роста - минимальный.

Это не означает, что Кудре не были ведомы недуги. Но он с ними успешно справлялся. Когда у него случился приступ почечнокаменной болезни, протекавший, как это обычно бывает, тяжело и очень болезненно, он на второй день принес вышедший камень на кафедру и прочел мне весьма квалифицированную, насколько я могу судить, медико-химическую лекцию о природе почечных камней. Затем мы камень проанализировали и, исходя из анализа, O.K. существенно подкорректировал диету. А еще, зная химический состав камня, он по величине произведения растворимости определил, сколько жидкости в сутки надо поглощать, чтобы предотвратить образование новых камней. Подсчитав же, принял меры, чтобы через почки проходило не меньше расчетного количества воды. Действительно, потом на протяжении более чем двадцати лет, до самой смерти, рецидивов каменной болезни у него не было.

Происходил Кудра из глухого полесского села, из семьи не просто небогатой - нищей. Взятый в 16-м году в солдаты, сумел благодаря настойчивости, прилежанию и способностям сделать завидную для крестьянского парня карьеру: стал учеником киевской военно-фельдшерской школы. Занимался в ней, кстати, вместе с братьями Щорсами, о бандитизме которых, особенно старшего, Николая, Кудра рассказывал мне много, приводя любопытные подробности. После октябрьского переворота Кудра так же, как и мой отец, окончив подготовительные курсы, стал студентом КПИ. Занимался упорно и хорошо. Был оставлен Плотниковым в аспирантуре, затем работал в КПИ и ИОНХе. За несколько месяцев перед войной защитил докторскую, а в 45-м году, поскольку Плотников был в нетях (см. очерк о нём), унаследовал его кафедру.

Никогда не был женат. Воспитывал в разное время не то 8, не то 10 племянников и племянниц от многочисленных братьев и сестер. Поселял их у себя в доме, выдавал ежемесячное пособие, следил за учебой. Некоторых из племянников, пристроенных Кудрой в КПИ, я знал. Все они были скромные и в высшей степени достойные люди.

В быту Кудра был неприхотлив до аскетизма. Отказывался от отдельной квартиры. Ходил в перелицованном пиджачишке, под которым, за исключением нескольких зимних месяцев, была не рубашка, а надетая на голое тело сетка - как он объяснял, для того, чтобы возможно большая часть влаги проходила через почки, а не через кожные поры.

Безусловно, был бескорыстен. Львиную долю оставляемых на свои потребности денег тратил на самую главную, возможно, единственную страсть в жизни - путешествия. К ним готовился истово: первое полугодие, до отпуска придирчиво выбирал маршрут, наводил справки, бронировал билеты, а главное, изучал. Вернувшись из отпуска, старательно систематизировал материалы и рассказывал - много и охотно, подчас даже навязываясь на беседы в студенческих группах.

Был предельно доброжелателен, настолько, что мне иногда приходилось его останавливать. Одно время к нему густо потёк соискатель - за оппонентством. Вряд ли была неделя, когда бы Кудра не выступал на защитах. При этом тематика диссертаций была настолько широкой, что для их даже поверхностной оценки надо было обладать утроенным талантом Ломоносова. Начинало выглядеть несолидно. Приходилось профессора притормаживать, чему поспособствовала сцена сватанья Кудры в оппоненты, которой как-то стал свидетелем в его кабинете.

Стук в дверь. Заходит молодой человек и сообщает, что послан Иваном Ивановичем, который с Кудрой об этом визите и его цели договаривался. По лицу O.K. видно, что он ничего не помнит о звонке, да и об Ивановиче ведает немного, но он тут же вскакивает, предлагает ходатаю сесть и выражает готовность его с вниманием выслушать. Садиться тот отказывается, говоря, что дело у него минутное. Дело и впрямь заняло минуту, даже меньше. Молодой человек, сообщив, что Кудра в разговоре с его шефом дал согласие выступить оппонентом, тут же, нисколько не конфузясь моим присутствием, вынимает отпечатанный отзыв и просит Кудру этот отзыв подписать. O.K. выражает полную готовность это сделать и говорит:

- Юноша, мне лень надевать очки, поэтому ткните пальцем туда, где я должен расписаться.

Челобитчик тычет пальцем в нужное место, Кудра расписывается и просит напомнить ему о защите не позже, чем за два дня. Будущий кандидат заверяет, что обязательно напомнит и, осведомившись, где ему заверить подпись, удаляется.

Никогда не упорствовавший в отстаивании своего мнения O.K. после тут же проведенной мною разъяснительной работы круто сменил курс: каждого приходящего направлял ко мне и только после моей экспертизы давал согласие на оппоненство, подписывая, впрочем, как и прежде, готовый отзыв. Сходился с людьми O.K. внешне очень легко, но только внешне. В действительности, был замкнут и, хотя балагурил часто, раскрывался далеко не со всеми. Со мной стал откровенничать только лет через десять после того, как наши контакты стали весьма тесными.

Советскую власть Кудра не любил безоглядно и окончательно. Об этом можно было бы и не вспоминать, так как - кто ее обожал? Но такого решительного неприятия большевиков от человека, который при государе-батюшке вряд ли бы стал тем, кем стал, ожидать было трудно.

К тому времени, когда я пришел на кафедру, O.K. не делал уже ничего, кроме одного, о чем скажу через несколько строк. Заседания кафедры проходили обычно так. Рассаживались вокруг его письменного стола, благо народу тогда на кафедре было совсем немного. O.K. осведомлялся у Нины Ивановны Терновой, секретаря кафедры, о чем сегодня пойдет разговор, после чего выключался и до конца заседания не то, что реплик - слова не произносил.

Очень скоро я понял, что к Кудре с делами обращаться бессмысленно, да и не следует этого делать, так как попытки подключить его к решению какого-либо вопроса вызывали у него недовольство, которое он, впрочем, маскировал очередным анекдотом. Но поскольку в лавке должен был кто-то крутиться, я вначале осторожно, а затем все решительнее стал брать управление на себя. O.K. не только не отнесся к этому ревниво, а напротив, начал всячески выказывать решительное одобрение. Более того, могу сказать, что наши ничем не замутненные на протяжении десятилетий отношения (кроме одного прискорбного эпизода, о котором - далее) в значительной степени основывались на том, что я никогда не беспокоил его какими бы то ни было делами.

Понятно, что все мы, кафедральный люд, соблюдали необходимый политес, и со стороны все выглядело пристойно. Если следовать Станиславскому, утверждавшему, что короля играет не актер, исполняющий эту роль, а его свита, то в этом деле все мы были на высоте. Тут нужно сказать, что народ на кафедре подобрался не просто хороший - превосходный: порядочность и доброжелательность Кудры создавали такое поле, которое подлецов и прохиндеев просто выталкивало.

Я обязан Кудре многим, прежде всего тем, что он предоставил мне полную свободу действий. Я мог без помех развивать свою тематику, мог подключать к ней любое число аспирантов и соискателей, что было важно, так как в экспериментальной химии руки - важный компонент успеха. В конце 60-х - начале 70-х годов кафедрой фактически заведовал я, и это было гораздо комфортнее, чем штатное заведование впоследствии, так как в пикантных ситуациях (например, выделение преподавателей на сельхозработы или на дежурства в общежитиях) можно было валять Ваньку и отсылать за решением к Кудре, а тот, понятно, снова направлял ко мне - и в конце концов на нас плевали и оставляли в покое.

Должен заметить, что к полному невмешательству Кудры в кафедральные дела коллектив кафедры относился достаточно благодушно. Кудру любили, и эта любовь была бы еще сильнее, если бы он не читал лекции. Тут дело обстояло неважно.

Читал O.K. лекции по своему студенческому конспекту - я видел эти четвертушки бумаги, исписанные карандашом и выцветшие так основательно, что разбираться в них мог только хозяин. Плотников, у которого Кудра слушал курс физической химии, придерживался, причем весьма скрупулезно, учебника "Theoretische Chemie" Нернста - похоже, его первых изданий. Все было бы неплохо, так как и в первое десятилетие века физическая химия, особенно в изложении Нернста, была уже достаточно добротной, и если бы наш студент освоил нернстовскую физхимию в необходимом объеме, то о лучшем и мечтать бы не приходилось. Но всё же с того времени декорации в физической химии изменились. Дело даже не в терминологии. В конце концов, понимали бы студенты смысл старомодных терминов, вроде "химическое сродство", "упругость растворения" и т. п., тем более что в учебники подавляющее большинство из них все равно не заглядывало. Хуже было с термодинамикой. После 31-го года ее форма так резко изменилась, что, читая об одном и том же в учебнике, скажем, 1925-го года и 1935-го, лишь специалист мог это тождество уловить. Все же некоторая часть студентов в учебники заглядывала. Кроме того, всех их мы учили проводить конкретные расчеты, пользуясь справочниками, в которых, понятно, никакой "максимально полезной работы" и "химического сродства" на дух не значилось. Поэтому ситуация возникала неприятная. Но главное, O.K. игнорировал изменение в 30-х годах системы знаков. Поэтому то, что профессор на лекциях называл величиной положительной, в учебниках и справочниках было снабжено знаком "минус". Наконец, O.K. категорически не переносил джоулей и пользовался добрыми, но старыми калориями.

Вот почему на практических занятиях приходилось выкручиваться, сообщая студентам, что, дескать, можно по-всякому, но лучше вот так...

Все попытки уговорить Кудру осовремениться он с не свойственной ему категоричностью отклонял. На экзаменах разрешал студентам отвечать в любом варианте. Кстати, экзамены он принимал довольно любопытно. Нечто подобное мне пришлось видеть на врачебных приемах академика Стражеско, с которым у моего отца в Уфе был общий кабинет. Я многократно наблюдал, как Стражеско начинал писать диагноз, когда пациент только появлялся в двери. Так вот, O.K., подобно знаменитому терапевту, вслушивался не столько в содержание произносимого студентом, сколько в интонацию, и не ошибался почти никогда. Впрочем, двойки ставил редко: по благодушию, а пуще - по нежеланию возиться с хвостистами. Неоднократно говорил, что дураку надо сразу ставить тройку, и в этом был, безусловно, прав.

Виртуозно, как Паганини, разыгрывал простачка-бодрячка, каким многие его и считали. И напрасно. Я не раз бывал свидетелем того, как O.K. оставлял собеседника в дураках. Вот характерный пример.

К нему в кабинет заходит в сопровождении декана начальник учебной части, персона грата настолько, что на прием обычно ходят к ней самой, да еще долго переминаются в очереди. Стало быть, приход - дело важное и щепетильное.

- Онуфрий Кириллович, - проникновенным баритоном вступает начальник, - мы с деканом пришли к вам с просьбой и уверены, что не откажете.

Кудра мгновенно настораживается, но видно это только мне, так как он то ли для подтверждения имиджа, то ли для выигрыша времени тут же заявляет:

- Вы, молодой человек, в таком еще голубом возрасте, что просить вам надо у девушек! - и тут же выдает анекдот на допустимую в мужском обществе тему.

Отсмеявшись, начальник приступает к делу. Оказывается, все традиционные председатели предметной комиссии по химии на вступительных экзаменах в этом году по разным причинам выходят из игры, и начальство просит Кудру взять на себя эту миссию. Для Кудры это предложение - зарез. Он, начиная с октября, готовился к поездке на Чукотку, всю зиму списывался с пароходствами, туристскими конторами, неоднократно просил меня, чтобы я через своих сибирских знакомых узнавал расписания самолетов и теплоходов, а тут все рушится. Поэтому он тут же начинает причитать:

- Что же я у деточек спрашивать буду, ведь и понятия-то не имею, что они там знать должны!

- Вам, Онуфрий Кириллович, спрашивать не придется. И билеты готовить не надо будет. Даже на экзамен приходить не надо. Ваш заместитель по комиссии все сделает. Он и протоколы на дом вам будет приносить подписывать. Ну а в отпуск пойдете в сентябре.

- Так вы заместителя председателем и сделайте! - отбивается Кудра.

- Нельзя, нужно, чтобы председателем был профессор! И тут Кудра крушит слабака хуком справа:

- Вот вам профессор! - и указывает на меня. - Только что мы с ним говорили, и выяснилось, что Ю. Я. летом никуда не уезжает.

Конечно, O.K. отлично сознает, что этим предложением он мне никакой пакости не делает, так как меня в КПИ к вступительным экзаменам не подпускали, опасаясь сделать свидетелем самого нечистого из вузовских дел.

Отлежав счет "десять", начальник учебной части поднимается с пола, и с кривой от подбитой скулы улыбкой выдавливает:

- А что - мысль интересная... - с чем и исчезает, чтобы не возникнуть более.

Однажды уже в ранге заведующего кафедрой я собирался на посиделки в Ереван. В столице Армении O.K. до того никогда не был и поэтому упросил взять его с собой. Поскольку для Кудры место в гостинице вовремя не забронировали, пришлось подключать высоких ходатаев. Поместили нас в интуристовскую гостиницу, лучшую на то время в Ереване.

У хозяев столицы был особый резон держать гостиницу на достойном уровне. В те годы немного приотворили ворота для визитов армянских репатриантов, которые густо двинулись посещать историческую родину, привозя с собою валюту. Их всех размещали в этой, по-видимому, единственной приличной гостинице, на площади перед которой и происходили свидания с родственниками, так как родичей в гостиницу не пускали, иностранцам же запрещали выходить за пределы площади. Обстановка этих встреч на центральной площади Еревана была очень интересна и показательна - как с этнографической стороны, так и для характеристики дремучего идиотизма режима. Но рассказ об этом к O.K. отношения не имеет.

Поселившись поздно вечером, мы поутру вышли из нашей комнаты в поисках, где бы позавтракать. Спускаясь по лестнице, на втором этаже увидели ресторанный зал, в котором трапезничали довольно многочисленные гостиничные постояльцы. Мы зашли в ресторан, присели за свободный столик. Тут же к нам подошел вышколенного вида официант и, ничего не спрашивая, поставил перед нами тарелки с омлетом, джем, налил кофе и так же молча удалился.

- Пора подавать в партию! - поделился Кудра своим восхищением перед невиданным сервисом.

Откушав, мы позвали официанта. Тот подлетел мгновенно, и мы осведомились, сколько с нас следует. Официант вдруг насторожился и почти грозно спросил:

- Ливан?

Мы сказали, что нет, не ливанцы мы.

- Сирия? Индия? Штаты? - продолжал официант проявлять странную - не то географическую, не то этнографическую - любознательность.

- Из Киева мы, - сказал O.K.

Услышав это, официант гортанно что-то прокричал и тут же вокруг нашего столика собралось с полдесятка его коллег, которые, пронзительно вопя и чуть ли не оплевывая нас, принялись нам разъяснять, кто мы такие есть. Стало пугающе непонятно, и я взглянул на Кудру, надеясь, что, быть может, он понял в этой ситуации больше моего...

...Вместо O.K. рядом со мной сидел... идиот, по-видимому, от рождения. Для полного сходства не доставало только слюны, тянущейся из угла рта... Ясно было любому, что с такого взять нечего... Если бы уже упоминавшийся Станиславский, славившийся своей придирчивостью и взыскательностью, и нашел бы в преображении Кудры какие-либо недостатки, то разве только - излишний натурализм.

Оказалось, что мы были единственными советскими в этой гостинице. Для иностранцев же питание входило в оплату отеля. А мы не имели никого права на гостиничный омлет. Что нам и втолковывали официанты с присовокуплением смачных эпитетов, большая часть которых, к счастью, произносилась по-армянски. Деньги, которые я им совал, они с негодованием отталкивали, распаляясь еще больше.

Подошел метрдотель. Взглянув на Кудру, он сразу понял, что этот деревенский дурачок забрел сюда по недомыслию и велел официантам гнать нас взашей.

Больше мы, понятно, в ресторан не заглядывали, a O.K., на всякий случай, спускался из нашего номера по боковой лестнице.

Кстати, в этой ереванской командировке с нами произошел один любопытный эпизод, рассказать о котором стоит. Официальной целью поездки в Ереван было совещание заведующих кафедрами физической химии, на заседания, которого O.K., не желавший оставаться один в чужом городе, ходил со мной и на которых терпеливо дремал. В первый день, будучи отпущенными на обеденный перерыв, мы с O.K. выходили из здания политехнического института, обсуждая, где поблизости отыскать питательное заведение. Шедшая рядом с нами средних лет женщина, отрекомендовавшаяся доцентом кафедры общей химии Ереванского политехнического института, спросила:

- У вас проблемы с обедом? Я вас могу отвезти... - и, распахнув дверцу автомобиля, предложила нам сесть.

Полагая, что коллега хочет нас подбросить в ближайший ресторан, мы решили воспользоваться ее любезностью и уселись в машину, которую вел шофер. Ехали мы непонятно долго, все время поднимаясь вверх по довольно крутой дороге. Я было решил, что хозяйка автомобиля хочет нас отвезти в какое-либо экзотическое заведение с тем, чтобы мы могли вкусить от настоящей армянской кухни, и стал раздумывать, каким же образом мы будем добираться обратно, но автомобиль неожиданно остановился перед глухим высоким забором. Незаметные при поверхностном обозрении ворота отворились, мы въехали в обширную усадьбу и остановились перед двухэтажным добротном домом. Становилось интересно.

Хозяйка пригласила нас в дом, и мы очутились в большой комнате, почти зале. Неожиданно и бесшумно одна из стен сама по себе раздвинулась, и перед нами оказался торжественный Арарат, увидеть который я уже отчаялся из-за неразрывной низкой облачности в городе. Запахло 1001-й ночью. Наша Шехеразада, объяснив, что должна распорядиться насчет обеда, удалилась. Кудра принялся невозмутимо любоваться библейской горой, а я задумался над тем, что может последовать дальше.

Однако ни одалисок, ни негров с опахалами, ни джиннов увидеть не довелось. Мы были приглашены отведать обед, который оказался достаточно скромным по сравнению с обстановкой, в которой мы его вкушали. После трапезы, которую хозяйка разделяла с нами, она пригласила нас в машину и отвезла на вечернее заседание, в котором также приняла участие. Я немедленно разыскал заведующего кафедрой физической химии Ереванского политеха Саркисяна и, указал глазами на нашу хозяйку, осведомился, кто она такая есть. Саркисян, выразительно воздав очи горе, трепетным шепотом сообщил:

- Жена N (в ту пору - Первого секретаря ЦК компартии Армении).

Вечером того же дня к нам в гостиничный номер пожаловал метрдотель, с поношением изгнавший нас накануне из его заведения, и сказал, что в ресторан только что завезли из Севана форель и что его будущая жизнь будет средоточием горя, если мы не отведаем её, запивая - не коньяком, нет, который заглушает вкус божественной рыбы, а настоящим, на-сто-ящим белым вином. Кудра, неприкрыто испугавшийся при появлении метра, заподозрив подвох в этом предложении, судорожно отказался, о чем я до сих пор сожалею. Утром, стоявший перед входом в гостиницу милиционер, увидев нас, вытянулся и откозырял, чем привел O.K. в полное смятение.

Войдя в возраст, я с понятным интересом начал вглядываться в пожилых, интересуясь скоростью, серьезностью и степенью разрушений, которые приносит старость. Изучая с этих позиций Кудру, с радостью отмечал, что возможны случаи, когда человек достигает 70-и, переваливает через них, а вот - ничего не теряет ни в форме, ни в содержании. Впрочем, последнее с некоторых пор стало вызывать у меня известные подозрения.

Я уже упоминал о склонности Кудры к рассказыванию анекдотов. К моменту моего прихода на кафедру запас их был уже отстоявшимся, и O.K. строго классифицировал их по рангам. Первые были совершенно девичьи. Вторые содержали некоторое количество жиров, чаще растительных, но, случалось, и животных. В-третьих же, встречались образцы фольклора, которые заставили бы покраснеть ланиты и сержанта-сверхсрочника. Рубрификация эта выдерживалась Кудрой очень строго, вот только с возрастом каждая из рубрик усыхала, что, в общем, было естественно. Но однажды я с огорчением убедился, что от неумолимых объятий старости не увернуться даже Кудре.

Афронт вышел на приеме кандидатского экзамена. Был такой период, к счастью, кратковременный, когда какие-то сократы не то из ВАКа, не то из Минвуза с чего-то - видимо, с перепою - решили, что кандидатские экзамены могут принимать только профессора вузов, т. е. Академия была лишена права сама аттестовать своих аспирантов и соискателей. Тотчас в КПИ хлынул поток экзаменующихся, и редкая неделя проходила без того, чтобы мы не экзаменовали двух-трех будущих кандидатов.

На этот раз экзаменовалась девчушка из ИОНХа, от ужаса онемевшая и бледная, уверенная, что ничем хорошим ее встреча с двумя незнакомыми профессорами не закончится. Дав девочке вопросы и попросив ее справиться с подготовкой часа за полтора, я ушел в главный корпус по каким-то делам, оставив присматривать Кудру. Вернулся я, к счастью, быстро и увидел зрелище, с которого впору было писать картину на библейскую тему "Сусанна и старцы". Собственно, старец был один - O.K., который, стоя над вжавшейся в угол аспиранткой, поливал её анекдотами из самого что ни на есть третьего раздела. Для любого стороннего наблюдателя, не говоря уже о жертве этого экзамена, расшифровка картины была однозначной: два развратника заманили беззащитную девочку в отдельный кабинет, один из них удалился, чтобы дать свободу старому селадону, и тот...

Я кинулся к девчушке, как Александр Матросов на дот. Тут же, не экзаменуя, выставил девочке пятерку, и она ушла, мало что понимая.

- Онуфрий Кириллович, - укоризненно сказал я, - зачем вы ее так, да еще такими анекдотами?

- Понимаете, - сказал O.K., и было видно, что он ничуть не осознаёт, как все это выглядело со стороны. - Я увидел, что бедная девочка очень волнуется и решил ее развлечь...

Намерения O.K. были благи и гуманны, вот только - впервые на моей памяти - перепутал рубрики...

И уж совсем вышло плохо, когда года взялись за O.K. вплотную. Произошло это в 83-м году, когда O.K. было уже восемьдесят пять лет. Все эти годы после ухода с заведования в возрасте семидесяти семи лет он числился при кафедре профессором-консультантом. Эту должность, которая давала право получать половинную зарплату при сохранении пенсии, с несвойственной советской власти гуманностью учредили для того, чтобы скрасить пожилым профессорам переход в пенсионное состояние. Впрочем, выбить такую должность было совсем непросто: консультантских ставок было куда меньше, чем профессоров в возрасте.

Не стоит говорить, что мне и в голову не приходило обременять O.K. какой-либо работой, а она, согласно положению о профессорах-консультантах, составляла половину штатной нагрузки. Вели за него занятия преподаватели и аспиранты. И замечу, что никто и никогда по этому поводу недовольства не высказывал: всем все было понятно, а отношение к O.K. у всех было неизменно теплое. Секретарь кафедры в конце семестра приносила Кудре журнал педнагрузки, в котором он аккуратно расписывался.

Кудра приходил в институт раз или два раза в неделю, проводил час-другой в обсуждении со мной последних политических новостей. И все было хорошо и пристойно до тех пор, пока при очередном посещении секретаря O.K. вдруг сказал, что не желает расписываться за то, чего он не делал и, как выяснилось, делать не должен. Растерянная Оля Чвирук пришла ко мне, я немедленно отправился к O.K. и услышал от него сообщение о том, что он недавно имел разговор с профессором Ващенко, который, как и O.K., пребывал в должности консультанта на инженерно-физическом факультете, и тот сказал ему, что ни за какие занятия не расписывается. И вообще, добавил O.K., ему претит этот камуфляж: он всю жизнь ни разу не преступал закон и не желает под конец ее входить с ним в конфликт.

Я навел справки. Оказалось, что Ващенко сказал чистую правду - он и впрямь не ведет со студентами занятий, поскольку имеет восемь аспирантов и это с лихвой перекрывает его консультантский оброк.

Попробовал объяснить O.K. ситуацию, но он впервые за наше многолетнее общение заартачился, причем категорически и, что не было похоже на прежнего O.K., очень нервно. Такой же результат имел и его приватный разговор с деканом, которого я привлек для усиления аргументации.

Памятуя внушенный мне Кудрой же принцип что во всех случаях худой мир предпочтительнее самого ничтожного недоразумения, я, натурально, не стал бы по этому поводу фонтанировать, а спокойно организовал бы подпись Кудры в журнале педнагрузки: у нас на кафедре умельцев по этой части всегда доставало. Но O.K., что было уже совсем не похоже на привычного Кудру, стал, прогуливаясь по факультету и, главное, по любимому им парку КПИ, всем рассказывать о чинимом ему притеснении. Рассказы такого рода быстро находят "длинное ухо", и поэтому стоит ли говорить, что после первой же проверки кафедры известный всему институту чиновник учебной части, отставной подполковник, накатал на меня бумагу проректору. В этих сферах всегда мое око держали под микроскопом на предмет превращения любой соринки в бревно, и меня немедленно вытребовали на ковер к начальству. Проректор Христич с неожиданной для него живостью изложения и любовью к деталям стал описывать мои грядущие беды, из которых начёт за всю выданную O.K. зарплату был неприятностью самой мелкой.

Через пару месяцев меня снова пригласили в учебную часть и сообщили, что ставка профессора-консультанта на следующий учебный год кафедре не выделена, а имеющийся в институте лимит будет передан кафедрам, заведующие которых более ответственно относятся к государственным средствам...

...Мне рассказывали, что O.K. до конца пребывал в убеждении, что все это подстроил я, и это, говоря откровенно, царапает душу.

Что же касается души O.K., то хочу думать, что она успокоилась. Во всяком случае, среди моих нечастых просьб к Тому, Кто творит подобную терапию, значится и эта.


"Зодчий" в роли ректора
О Денисенко говорили много всего и всякого. Начну с конца - с оценки.

Под конец своего ректорства Денисенко был удостоен Героя. В конце 80-х Звёзды цепляли далеко не так обильно, как прежде. Ректора же вузов выходили в Герои и вовсе редко (если не ошибаюсь, кроме Денисенко, Звезду получил еще только ректор Бауманки Николаев).

Так вот, как по мне, если бы Денисенко дали сразу две Звезды, то это была бы лишь скромная оценка его пятнадцатилетней деятельности на посту ректора КПИ. Ибо то, что он сделал, я могу определить лишь словом Чудо. Именно Чудо, и именно с заглавной литеры, которая в данном случае более чем уместна, потому как хорошо известно, что в обществе очень развитого социализма трёпу предавались многие, но дело делали единицы. А дело Денисенко совершил такое, что если бы в начале его правления мне кто-нибудь сказал, что через пятнадцать лет площади института вырастут втрое, исчезнет вечный, казалось, дефицит общежитий, появится великолепный актовый зал, размером побольше оперного театра, отличная библиотека и прочее, то я счел бы это неразумным прожектёрством.

Вот почему в графе "итого" деятельности Денисенко, не колеблясь, можно поставить оценку "превосходно".

Впрочем, каждый знавший Денисенко скажет, что какой бы положительной ни была итоговая оценка его ректорской деятельности, страницы в "Житии святых" за ним вряд ли забронированы. И не случайно вначале было сказано, что было в нем много всего и много всякого.

Понятно, что, занимаясь строительством с таким размахом, Денисенко не мог такое же внимание уделять текучке. И поэтому его стремление переложить рутину на штат проректоров естественно и понятно. Непонятно было другое.

Начав, как водится, с трех проректоров, Денисенко довольно быстро довел их число до тринадцати, несомненно, установив тем самым рекорд, причем, полагаю, не только всесоюзный. Понятно, что при таком изобилии проректоры не очень хорошо разбирались, кто чем ведает. Мы же, институтская челядь, и вовсе потеряли ориентировку. Можно было простоять полдня в очереди на прием к одному из четырех проректоров по учебной работе и, всё-таки прорвавшись, наконец, в кабинет, тут же услышать, что дело, которое у тебя горит, подведомственно не ему, а его коллеге. А на следующий день, заняв с восьми утра очередь к этому проректору и попав к нему за пять минут до обеденного перерыва, узнать, что этими делами занимается начальник учебной части...

При этом проректоры сменялись с кинематографической быстротой. Эта проректорская чехарда вначале казалась непоследовательно загадочной. Но через год-другой стало ясно, что за её внешней хаотичностью кроется достаточно очевидная структурная организация. Выяснилось, что Денисенко проводит в проректорском корпусе четко направленную селекцию: каждый очередной проректор сменялся на безусловно худшего по деловым качествам, а тот, в свою очередь, уж на совершенно никудышного.

Чехарда с учебными проректорами пришла к своему логическому завершению, когда в кресле первого проректора воцарился профессор X. Этот не делал ничего. Обычно, произнося эти слова, подразумевают, что человек на рабочем месте все же чем-то занимается. Если это и так, то X. представлял собой исключение, так как по части дела он был абсолютно, можно сказать, космически стерилен. Когда вы заходили к нему по какому-либо вопросу, он обрушивал на вас лавину хорошо сконструированных фраз смысл которых нельзя было выловить даже молекулярными ситами. Если же вы продолжали упорствовать в постановке вопроса, респектабельное лицо проректора приобретало такое недоуменно-плаксивое выражение, что становилось пронзительно стыдно за свое тиранство, и вы немедленно удалялись.

Проректоры по административно-хозяйственным делам сменялись с той же пулеметной частотой. Напрягая память, с трудом могу вспомнить хотя бы пару из них. Редкий институтский совет проходил без того, чтобы Денисенко не обрушивался на того из них, кого он еще месяц назад представлял совету.

Рекорд был установлен с дамой-проректором по международным связям. Когда Денисенко представил мадам Совету, публика ахнула. Мне не приходилось встречать дам, подлинное призвание и истинная профессия которых были бы столь ярко и доходчиво выписаны на их облике. Обычно особы такого плана, если они только не прогуливаются в районе железнодорожного вокзала, стараются не очень афишировать свою принадлежность к полусвету. Здесь же все обстояло иначе: облик проректора вопил: вот я такая, и притом очень недорогая!

Деятельность и похождения мадам на проректорском посту не только подтвердили первое впечатление, но многократно его усилили. Вокруг неё прямо сияла аура веселого дома третьей категории.

Мне трудно объяснить, чем руководствовался Денисенко, окружая себя людьми, которые в большинстве своем не были ни на что способны. Может быть, здесь играло роль желание отвести подальше от себя потенциального претендента на ректорство. Но тогда следовало бы признать Денисенко уже совершенно примитивно прямолинейным, что, безусловно, было не так.

Сказанное, впрочем, имело исключения: два проректора Назаренко и Каменский вместе с Денисенко тянули воз строительства. Собственно же институтскими делами заправляли проректор по науке Бялик, взявший на себя всю громаду договорной тематики, и начальник учебной части Босый, фактически руководивший всей учебной работой. Не будь их, институт мог бы попросту остановиться, захлебнувшись в текучке проблем. Чем занимался остальной десяток проректоров - спрашивайте не меня.

Как водится в таких случаях, плохо лежавшую власть прибрал к рукам секретарь парткома (см. очерк о нем), установивший в институте режим тяжелого мракобесия. Это обстоятельство я считаю основным из числа тех, за которые можно предъявить счет Денисенко, ибо по большинству принципиальных дел приходилось иметь дело именно с партвождем.

Денисенко пришел в институт уже будучи членом-корреспондентом украинской Академии, он стал им в период ректорства в львовской политехнике, которую также здорово обустроил. Понятно, что членство в украинской Академии ни в малой степени не характеризует этого члена как ученого, ибо понятие "член Академии Наук УССР" (сегодня - Национальной Академии Наук) за последние десятилетия, как известно, стало весьма широким. Достаточно вспомнить химическое отделение. От Яцимирского, который мог бы собой украсить Академию любой страны, до откровенной научной шпаны.

Первые телодвижения Денисенко в КПИ в области науки, мягко говоря, озадачивали. Декан, доносивший до нас распоряжение Денисенко, говорил нечто невнятное, и было видно, что он сам понимает не много.

Тут уместно вспомнить один из рассказов Чапека о владельце какой-то киностудии, который согласен был купить любой сценарий, лишь бы он назывался "На ступенях старого замка". При этом наличие замка - и тем более ступеней было вовсе не обязательным.

Так вот, отныне кафедры института могли заниматься чем угодно, лишь бы эта тематика была связана с... морем. До сих пор не знаю - почему и зачем было выбрано море. Полагаю, Денисенко, разбиравшийся в психологии Большого Партийного Дома, понимал, что произвести впечатление на его обитателей можно только чем-нибудь громким и обязательно не слишком сложным. А тут - чего внушительнее: самый большой вуз страны наваливается гуртом на одну проблему, и...

Понятно, что из этого ничего не вышло и выйти не могло, да и не нужно было никому, чтобы что-нибудь выходило.

Морской этап в жизни КПИ стал поводом для первого моего личного контакта с Денисенко.

В одно прекрасное утро раздался в моем кабинете звонок, и секретарша Денисенко сказала, что Григорий Иванович просит меня зайти. До начала лекции оставалось минут 40, из которых добрую половину должен был занять поход в главный корпус и возвращение из него, поэтому я попросил секретаршу осведомиться у ректора, нельзя ли отложить мой визит на время после окончания лекции. Секретарша пошла узнать и, вернувшись, сказала, что ректор просит меня прийти к нему тотчас. Дело запахло неприятностью, ибо не для вынесения же благодарности ректор требовал немедленного прихода, и я бегом направился к начальству, размышляя, где и почему мог произойти прокол.

В приемной толпился народ, но секретарша сразу пропустила меня в кабинет, в котором никого, кроме хозяина, не было. Денисенко ждал меня с нескрываемым нетерпением. Не поздоровавшись и не пригласив сесть, Денисенко сразу приступил к делу:

- Вы знаете, что при прохождении проводника через магнитное поле возбуждается электрический ток?

Трудно было с этим не согласиться.

- Так вот, море - проводник и, если через него движется металл, то возбуждается ток.

Я согласился и с этим, но, в отличие от тока, не возбудился, а, напротив, пришел в недоуменное оцепенение.

- Если взять какой-либо жидкий металл и лить его в вертикально поставленную трубу, - все более воодушевляясь, продолжал ректор, - то с концов трубы можно будет снимать ток.

Я хотел было спросить, а как потом этот металл качать на поверхность и сколько на это уйдет энергии, но Денисенко не предоставил паузы для вопроса и развивал идею дальше:

- Ртуть, конечно, не подойдет - тяжелая она! Надо что-нибудь полегче.

Оставалось согласиться и с этим.

- Мне сказали, - приступил к сути дела Денисенко, - что сплав натрия и калия жидкий. Как вы смотрите - а что, если работать с этим сплавом?

Насколько я помнил, эвтектика натрий-калий плавится чуть ниже тридцати по Цельсию, и поэтому не такая, чтоб уж очень жидкая. Но это уже подробности, а поскольку Денисенко нетерпеливо сверлил меня очами и ждал ответа, я уточнил:

- А сколько такого сплава нужно лить, чтобы снять приличный ток?

- Не знаю, - сказал Денисенко, - полтонны, тонну. А что?

- Скажите, Григорий Иванович, а возможен случай, когда при эксплуатации такой установки, скажем, раз в пять лет, труба прохудится, и в нее потечет вода?

- Вероятно... А что? - и он впился в меня глазами почти гипнотически.

- А то, - сказал я, неуместно остря, - что хотел бы я быть от этой установки не ближе, чем в полутысяче километров: полтонны такого сплава с водой рванут страшно.

- Вы полагаете? - разочарованно проговорил Денисенко. - Можете идти и скажите секретарю, чтобы она приглашала, кто там есть в приемной.

Я ушел с чувством, что наплевал новатору в самую сердцевину души. Потом я узнал, что был пятым или даже шестым из химиков, кого Денисенко приглашал, чтобы поделиться идеей извлечения электричества из морской воды. На что он надеялся? Что кто-то скажет ему, что щелочные металлы не взаимодействуют с водой?

Можно вспомнить еще один эпизод, связанный с научными новациями ректора. Как-то мне позвонил Денисенко и попросил проконсультировать его заместителя по организованной ректором кафедре возобновляемых источников энергии. Заместитель явился тотчас и прямо с порога осведомился, могу ли я подсчитать объем газа под давлением 15 атмосфер, если известен его объем в сжиженном состоянии. Я подозрительно посмотрел на заместителя, справедливо ожидая подвоха от вопроса, на который даст ответ любой восьмиклассник, имеющий по физике даже тощую тройку Но заместитель был безупречно серьезен, и вообще его вид исключал даже малейшую вероятность розыгрыша.

Выяснилось, что заместителя интересует гелий. Взяв справочник, я осведомился, какой объем жидкого гелия интересует коллегу. Ответ показался поначалу иррациональным:

-100-150 кубов...

- Кубических сантиметров?

- Зачем? Метров!

- 150 кубов жидкого гелия?!

- Ну ладно, пусть будет 100, - миролюбиво снизил запросы заместитель, возможно, предполагая, что расчет для ста кубометров мне будет провести легче, чем для полутораста.

- Зачем вам такая прорва гелия и где вы ее возьмете?

- Ну, где взять - забота не наша, Лифарю (начальнику отдела снабжения) скажут - достанет! А кубы нам нужны вот для чего.

Последовало разъяснение. Оказывается, институт приобрел криогенную установку, которая могла поддерживать при известных условиях температуру жидкого гелия. Возникла идея соорудить линию передачи тока по сверхпроводящим проводникам. Машина находилась в корпусе бывшего завода Лепсе, эксперимент предполагали делать на кафедре - в энергокрыле главного корпуса. Для этого запланировали вырыть траншею, между корпусами проложить кабель, который должен был быть погружен в жидкий гелий. Поскольку расстояние между корпусами немалое, то отсюда и выходила та самая сотня кубов жидкого гелия, о которой толковал заместитель.

Я попробовал урезонить новатора:

- Давайте прикинем. Вот в справочнике - плотность жидкого гелия, и из цифры следует, что сто кубов этой жидкости потянут на 12 тонн. Предположим, что всемогущий Лифарь достанет вам такое количество гелия, а это, при указанном давлении в баллонах, - примерно 15-20 тысяч баллонов, - полагаю, что мировое производство этого дела раз в 10 меньше. Но это даже не полбеды, боюсь - и не её четверть. Вот в справочнике, смотрите, молярная теплота испарения жидкого гелия. Умножим ее на ваши 12 тонн, переведя их сначала в моли. Не знаю, сколько энергии вырабатывает Днепрогэс, но, полагаю, что и сотни Днепрогэсов окажется недостаточным, чтобы поддерживать гелий в жидком состоянии. Не говорю уже о том, что такую же уймищу энергии надо будет затратить на сжижение гелия. Можно, конечно, закольцевать линии электропередач всей Европы, но даже если лишить энергии Монако и Лихтенштейн, то, боюсь, весь ваш гелий испарится, и все труды Лифаря пропадут зря.

Нелегко быть врагом научного прогресса. Поэтому, закончив монолог, который я старался сделать как можно более мягким, я почти виновато взглянул на заместителя. К моей радости, на его лице не было и следов уныния.

- Пойду к Григорию Ивановичу, - деловито сказал заместитель, - он придумает что-нибудь другое!

Даже позавидовал: никогда не было у меня сотрудников с такой безоглядной верой в шефа!

Скажу еще раз - для института Денисенко сделал столько, что память его достойна самого высокого уважения. Этим и закончу.


Партийный секретарь
Обозревая перечень первых партийных секретарей института за известные мне четыре десятилетия, могу сказать, что их облик формировала отнюдь не должность. Это были в основном люди "незлокачественные". Встречались среди них личности даже очень порядочные, такие, например, как Иван Иванович Клетченков, противоречащая, даже враждебная партии честность которого привела к тому, что его секретарство было непродолжительным и закончилось, если не ошибаюсь, куда раньше положенного двухлетнего срока. Или Владимир Яковлевич Шлюко, человек осторожный, возможно, даже чрезмерно, на рожон не лезший и вышедший из секретарства чистым, что, в общем, было нелегко. Малоприятной особой был Руденко. Но гнусен был именно персонаж этого очерка - Михаил Кузьмич Родионов.

Этот здравствующий и поныне партийный функционер вызывал у меня стойкое отвращение в первоначальном, так сказать, физиологическом смысле этого слова. Омерзителен был он не внешним обликом, достаточно бесцветным, но содержанием.

Не думаю, что в истории института был администратор, который нанес больше вреда, чем он, правивший на протяжении полутора десятилетий. Дело в том, что ректор Денисенко, с которым Родионов работал в одной связке на протяжении почти всех этих лет, поглощенный проблемами небывалого по масштабу строительства института (см. очерк о нём), рутинной работой по руководству институтом не занимался, и свято место было занято серым кардиналом Родионовым. Впрочем, серым был Родионов по уму, но не по должности, руководящая роль которой не только не скрывалась, но, напротив, подчеркивалась и даже афишировалась.

Кислорода в институте, как и во всем обществе, всегда было немного. Но с появлением Родионова из воздуха стал исчезать даже азот. Если раньше вмешательство парткома в кадровую политику было хотя бы призрачно закамуфлировано, то с воцарением Родионова на партийном троне была учреждена "кадровая комиссия парткома", визу которой следовало получать при приеме на работу даже уборщицы или девочки-препаратора. И вообще, решение любого, самого ничтожного вопроса достигалось только через резолюцию парткома, по партийным обычаям, устную и почти никогда - письменную.

Вряд ли стоил бы Родионов затрачиваемых здесь на него слов и бумаги, если бы в реалиях нашей жизни он не являл собою плакатно яркий тип законченного, подчас до карикатурности, Начальника в советско-большевистском содержании этого термина. Это проявлялось во всем - в бьющем высокомерии, важности, с какой он преподносил себя, в многозначительности речей и жестов, тихом голосе, в граничащей с тупостью недалекости, а главное - в хамском пренебрежении ко всем, кто в институте стоял ниже него. Поскольку все копошились у подножья партийного трона, и разве только ректор стоял вровень, то он всех и считал червями.

Партия умирала от перешедшего в гангрену загнивания, которое в 80-х годах приобрело лавинную скорость. В значительной степени это связано с каким-то саморазрушительным выдвижением на ключевые посты таких обалдуев, как Родионов.

Случаев личного общения с Родионовым у меня почти не было - пара контактов в общей сложности минут на восемь-десять. Поэтому мое впечатление о нем складывалось от созерцания его в президиумах всякого рода протокольных сборищ, коим во все советские времена не было числа. Ни одно из них не обходилось без его выступлений. Справедливости ради следует сказать, что аудитория неизменно оживлялась, когда слово предоставлялось Родионову. Неграмотен и косноязычен он был невероятно. До осознания этого он, понятно, дорасти не мог, да и амбиции не позволяли ему отмалчиваться. В первые годы его правления, как только Родионов взбирался на трибуну, публика в зале быстро доставала блокноты: собиратели его изречений спешили пополнить коллекцию. Родионовские перлы (например, пафосное: "Вглядитесь внутри себя в свои внутренние ресурсы, и вы увидите конец своих дел!" или элегическое: "...когда мы достроим актовый зал, тогда наша мечта вылезет наружу...") заслуживали увековечения. Впрочем, увлечение секретарским красноречием достаточно быстро сошло на нет, из-за обыденности родионовских изречений. Да и все меньше тянуло людей на улыбку при упоминании имени партсекретаря, так как все очевиднее становилось, что дурак он далеко не безобидный...

Холуйство и угодничество, составляющие обязательные правила хорошего тона фашизма и его разновидности - большевизма, пёрли из Родионова с силой фонтанного Самсона. Достаточно было понаблюдать, как он, открывая очередное собрание, сообщал, что в нем принимает участие какой-либо чин из ЦК. При этом он с неожиданной для него грациозностью склонялся в сторону "глубокоуважаемого Петра Сидоровича" и выдерживал тягучую паузу, чтобы степень глубокоуважаемости гостя проняла аудиторию до печёнок.

О степени этого холуйства можно судить по казусу, в который секретарь вляпался на одном из собраний. Дело было в 1983 году, через несколько месяцев после смерти Брежнева. На достаточно представительном сборище - заседали в актовом зале - из Родионова внезапно вылезло: "Как нас сегодня учит Леонид Ильич..." Услышав шум в зале, Родионов недоуменно оглянулся на президиум, из которого ему указали на оговорку, и лихорадочно поправился: "Юрий Владимирович! Сегодня нас учит Юрий Владимирович!" Но таких, как Родионов, подкорка держит особенно сильно, и через пять минут он, завершая речь, предложил от имени собрания направить приветственное письмо Политбюро и лично Леониду Ильичу. На этот раз зал рассмеялся - громко и неприкрыто. Из президиума его поправили снова, и тут привычная маска высокомерной неподвижности на родионовской физиономии сменилась даже не страхом - ужасом. Жалко улыбнувшись сначала президиуму, а затем и залу, он, только что не бухнувшись покаянно на колени, залепетал:

- Плохо себя чувствую, переработал...

Весь размер холуйства партсекретаря я смог оценить при личном с ним контакте.

Встречаясь с Родионовым в коридорах или поутру в парке института, когда он нес себя в партком, я с ним никогда не здоровался. Уже по одному этому он мог вычислить мое отношение к нему. Однако каждый раз - то ли для того, чтобы убедиться, не поджал ли я хвост, то ли по своей примитивности - он при встречах впивался в меня взором и сверлил до тех пор, пока я не выходил из кадра. Его высказывания обо мне, которые регулярно доводили до меня доброхоты, показывали, что ненависть наша была устойчивой и взаимной.

Вот почему понятно мое удивление, когда мне позвонила его секретарша и сообщила, что со мной будет разговаривать Михаил Кузьмич.

Родионов попросил меня прийти к нему. Именно попросил. Идти, понятно, не тянуло, но и деваться было некуда.

Начало разговора удивления не погасило, но усилило. Глядя сквозь меня и растянув резиновые губы, что должно было означать доброжелательную улыбку, Родионов кондитерским голосом попросил меня как можно быстрее отправиться в ЦК. Зачем? Там мне скажут. И, пожалуйста, прямо сейчас... В комнату N... К товарищу... Пропуск мне уже заказан. Паспорт, надеется он, при мне.

Становилось интересно. Меня? В ЦК? Да еще просят. И кто - Родионов!

На выходе из главного корпуса меня догнала родионовская секретарша и сказала, что её шеф предоставляет мне свою машину, чтобы, значит, как можно быстрее...

Цековский чиновник (фамилию, жаль, запамятовал, - а может быть, Родионов, сообщая мне его реквизиты, ограничился только именем и отчеством) сидел в комнате и, когда я отрекомендовался, изобразил на физиономии сложную гамму чувств - от радушия до ликования - по случаю моего появления в его кабинете. Решив, что сейчас меня будут подвигать на какую-нибудь подлость вроде подписания чего-нибудь или выступления где-нибудь, я заскучал.

Скромно потупив взор, хозяин кабинета сообщил, что у него ко мне есть просьба, как он надеется, необременительная. Но если мне будет трудно ее выполнить, добавил он ханжески, то меня просят сказать об этом сразу и мне будут благодарны за откровенность. От такого политеса стало еще тоскливее.

Завершив вступительное расшаркивание, деятель протянул мне пачку листков, сказав, что это задания студенту-заочнику по физической химии, и если я поручу кому-либо из своих сотрудников их выполнить, не говоря, понятно, откуда проистекает эта просьба, то он будет..., а если это можно сделать за неделю, то он будет еще больше... Он просит позвонить ему, когда все будет сделано, и за заданием зайдут... Чаю? Кофе? Еще раз спасибо...

Цековское поручение я, конечно, никому не передавал - не конспиративности ради, а из-за невозможности глянуть в глаза тому из преподавателей кафедры, к которому я обратился бы с таким поручением. Да и дела-то было всего на час-полтора, тем более что задания оказались нашими родимыми кафедральными. Сделав, позвонил, и на следующий день ко мне заявилась пухленькая девица и, сдержанно поблагодарив, забрала задание и удалилась.

Прошло пару недель, по истечении которых история эта вернулась ко мне неожиданным образом. Преподаватель, проверявший задания заочников, вошел ко мне в кабинет, неся те самые, исписанные мною, листки.

- Ничего не понимаю, - сказал он недоуменно, - голову наотрез даю, что почерк-то ваш. Конечно, ваш. И потом - ни одной ошибки.

Оказалось, что дурища, даже не дав себе труда перебелить написанное мною, представила в качестве зачетной контрольной работы мою заготовку - с помарками и небрежностями. Положение из фарсового становилось, по меньшей мере, щекотливым. Сказать правду означало к исходу завтрашнего дня очутиться на улице, да и не стоил цековский хмырь с его бабой такого жертвенного подвижничества. Но и отмолчаться тоже нельзя было. Разыграв недоумение, попросил доцента, чтобы он при случае заочницу пригласил ко мне.

К счастью, с девкой мне дела больше иметь не пришлось: через пару дней ко мне пришел декан заочного факультета и, судорожно вздохнув, молча протянул мне все те же исписанные мною листки, а сверху положил зачетную ведомость. Не глядя в затравленные деканские глаза, да и моими он не интересовался, я проставил зачет. Декан так же молча кивком поблагодарил меня и, выдав прощальный вздох, исчез. Дело было закрыто. Пусть швырнет в меня за мою беспринципность орудием пролетариата тот, кто не впадал в подобный грех!

Следующий эпизод связан с великим перераспределением площадей на нашем факультете где-то в начале 80-х годов. Сдавался в эксплуатацию так называемый силикатный корпус, куда переезжали обе силикатные кафедры, в связи с чем в химическом корпусе освобождались помещения. Понятно, что перераспределение такого жгучего дефицита, как площади, сопровождалось вибрациями и коллизиями, которые в достаточно мирном коллективе факультета не были слишком уж воинственными и опасными. После нескольких довольно активных обсуждений заведующие кафедрами достигли консенсуса, составлена была соответствующая бумага и направлена для освящения, понятно, в партком. Там возмутились: где-то кто-то во вверенном парткому институте что-то решает без партийного руководства?! Возмутились и все перечеркнули. Тут вознегодовали мы. Неужели они лучше нас разумеют, как нам расселяться? (Возмущение, конечно, глупое, ибо партия по определению все понимала лучше.)

Решили: пригласить кого-либо из парткомовских деятелей на факультет, противопоставить ему взвод сплотившихся заведующих кафедрами и выказать наше отношение к ненужной и непрошеной опеке. Однако никто из парткома до нас не снизошел, а времени для решения вопроса не оставалось: надо было готовить лаборатории к новому учебному году. Постановили: идти в партком самим.

Все заведующие кафедрами, ведомые заместителем декана, проследовали в святилище, в котором по причине отпусков было довольно пустынно. Выглянувший из своего кабинета Родионов удивился неожиданно многолюдному нашествию химиков, но деваться ему было некуда, и нас пригласили в тронный зал. Не скрывая раздражения от того, что его оторвали от многотрудных неотложных забот, Родионов стоя - да и нам, конечно, сесть не было предложено - выслушал от замдекана наши претензии, вперил в него холодные очи и произнес медленно, с расстановкой:

- А этих ты зачем привел?

Замдекана умоляюще посмотрел на нас, мы - друг на друга. После этого телепатического обмена мнениями партийные заведующие кафедрами повернулись и побрели из секретарского кабинета. За ними корпоративно последовал и беспартийный я.

Мелочь? Может быть. Но в ней - партийный фюрер весь, с его оболочкой и требухой.

Еще один контакт с Родионовым - впрочем, косвенный - был сопряжен с обстоятельствами достаточно нервными. Профессор Александр Александрович Пащенко, один из самых благородных и талантливых людей, с какими мне довелось встречаться в жизни, лежал в реанимации со вторым инфарктом, весьма тяжелым. Поэтому когда позвонила его жена и раздался плач, я похолодел, и обменявшись с Галиной парой реплик, понял, что, к счастью, самого страшного не произошло.

Дело оказалось обыденно подлым по содержанию и вполне коммунистическим по форме. В эти дни сдавался дом КПИ на ул. Полевой, который строился, как водится, лет семь-восемь, и вокруг которого клубились скифско-языческие страсти. Пащенко жили в условиях весьма скверных, в квартире, все окна которой упирались в вольеры зоопарка. Запахи активной жизнедеятельности многочисленных и разнообразных зверей просачивались через глухо законопаченные в любое время года двойные рамы. Уже хотя бы поэтому заведующий кафедрой, лауреат Государственной премии - и прочая, и прочая, а главное, сердечник-хроник был несомненным претендентом на квартиру в институтском доме, тем более, что он еще перед попаданием в больницу добился в райисполкоме разрешения оставить освобождаемое им жилье институту. Скоро сказываются сказки, но, когда надо, в стране победившего социализма дела делались еще быстрее. Явившись за ордером на вселение, Галина узнала, что в списках они не значатся, хотя перед болезнью Александру Александровичу сообщили даже номер квартиры, а список новоселов был утвержден на всех уровнях - от институтского месткома до горсовета.

Пробившись к Родионову, ибо было известно, что разговоры вели многие, а решал он, Галина услышала, что, к сожалению, в этот раз квартиру Пащенко предоставить не смогут. Может быть, в другой раз...

При этом партийный руководитель пытался придать голосу всяческое сочувствие, однако в его тусклых очах слеза не просматривалась. Прочтя же в них вечную сентенцию о мертвом льве и живой собаке, Галина пришла в ужас - не из-за уплывшей квартиры, но из-за того, что эта новость рано или поздно дойдет до находившегося в реанимации мужа...

Моё вмешательство только помешало бы делу. Поэтому вместе с плачущей Галиной мы отправились к декану. Юрченко, потеряв обычное спокойствие, выразился, не затрудняясь присутствием Галины, весьма круто и тут же отправился к Родионову, попросив Галину его сопровождать. Вернулись немного успокоенные: Родионов сказал, что Пащенко будет восстановлен в списках. Впрочем, зная наши обычаи, полный душевный комфорт по этой части можно было обрести, лишь вселившись в квартиру и врезав замки.

Галина поведала мне о подробностях разговора. Приняв их не без проволочки, Родионов стал нудить: войдите в мое положение... столько желающих... пишут... жалуются... все же какое-никакое жилье у вас есть, в то время как другие... И потом он, Родионов, поставлен партией блюсти справедливость... Но он обещает, что в следующем доме...

Переломил ход событий декан Юрченко. Он, дай Бог ему здоровья, тут же сказал, что считает это беззаконием, будет стремиться к тому, чтобы об этом деле судили в верхах. А пока он отказывается в пользу Пащенко от своей квартиры, которую ему должны дать в этом доме. То ли на этот козырь у Родионова карты не нашлось, то ли выпихивание Пащенко решалось им самим без согласования с верхами. Короче, секретарь понял, что перегнул палку: Пащенко, даже хворый, ему пока не по зубам. Партфюрер вынужден был дать задний ход.

Спустя какое-то время я навестил в новом доме вышедшего из больницы Пащенко. Когда я выходил от него, открылась дверь соседней квартиры, и из нее вынес себя их сосед Родионов. Не поздоровались.

Проследовали к лифту. Подойдя к шахте, партийный секретарь, глядя на меня, но не замечая, постоял, подумал, затем развернулся и начал спускаться по лестнице. На челе его была печать думы. Тяжкой думы. По-видимому, о том, как трудно блюсти справедливость. Трудно, но кто-то - должен!

* * *

Сейчас о Родионове ничего не слышно. Даже в институтском парке его не встретишь. Залёг на дно. Но еще выплывет. Такое не тонет. Он еще покрутится в проруби, в мутной пене событий эпохи перехода от социализма к капитализму.


Начальник первого отдела
Первые, или "секретные" отделы - явление очень советское. Обходились без них разве только артели и колхозы, во всех же остальных советских учреждениях и организациях, претендующих хотя бы на минимальную значимость, обязательно присутствовало это подразделение, подчиняющееся номинально дирекции, фактически же - КГБ.

Особенности работы этого ведомства были не известны нам смертным. Не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится, что число гебистов, работавших в первых отделах, было соизмеримо с основным аппаратом КГБ. Впрочем, первоотдельцы тоже были кадровыми офицерами Ведомства.

В интеллигентской среде весьма популярны анекдоты об идиотских режимах секретности. Они и впрямь были абсурдны, что вызывало недоумение, возмущение, сарказм. Но сводить все к глупости Ведомства либо его субъектов было бы неправильно, да и легкомысленно.

Ведомству были выгодны первые отделы, так как они предоставляли возможность на законных основаниях расширять свой штат. Кроме того, первые отделы были дополнительной уздой на индивидуумах, а как известно, эта часть сбруи была основной заботой режима, никогда не жалевшего средств и усилий на ее укрепление, совершенствование и украшение. Наконец, в первые отделы сбрасывали тех, кто уже вконец был не способен к оперативной работе.

Однако было бы ошибкой думать, что назначение в первый отдел было ссылкой для гебешника. Напротив, полагаю, находилось немало гебешного офицерья, которое стремилось туда. Причины очевидны: более чем непыльная работа и никакой, ну совершенно никакой ответственности. Стаж же, льготы, выслуга, звездочки и все прочее идут.

Полагаю, что многие - если не все - работники этого ответвления Министерства Любви отлично сознавали никчемность и ненужность своей работы, однако не только не тяготились ею, но, напротив, всячески ужесточали режим секретности, накручивая на него всевозможные инструкции, распоряжения, указания и проч. Дело понятное - нужно было показывать работу, а с нею и свою необходимость советской власти.

Сознавали ли они в полном объеме тот чудовищный вред, который наносили государству, как своей активностью, так и самим фактом существования - не знаю. Пусть этому посвятит главу в своей диссертации будущий исследователь этой проблемы, если его допустят нынешние гебисты к архивам.

Мне, как и каждому работнику вуза, приходилось иметь дело с первым отделом. Но был период, когда я туда захаживал особенно часто. Заведуя на протяжении двух десятков лет (1958-78) организованной мною лабораторией радиохимии, я должен был через первый отдел заказывать радиоактивные вещества и через него же проводить всякую документацию и отчеты. Именно тогда я довольно много контактировал с начальником институтского первого отдела.

Как-то так получилось, что мы с ним быстро перешли на "ты". Вообще, в те годы в институте, который был раза в три меньше нынешнего конгломерата, нравы были простыми. Кроме того, были мы с ним близки по возрасту. А может быть, находиться в доверительных отношениях с сотрудниками института было положено по службе представителям Ведомства?

Человек он был явно неглупый и компанейский. Внешности начальник был пронзительно гебешной и не оставлявшей сомнений в его принадлежности к органам. Ко мне он часто заходил по делу, по которому обычно беспокоили химиков - за спиртом. Приняв, становился разговорчивым, но не трепливым. Говорил в таком состоянии о многом, своих служебных дел не касался, но и в мои - не лез. Полагал тогда и считаю сейчас, что человеком он был неплохим. Во всяком случае, не знаю ничего такого, что могло бы свидетельствовать об обратном.

Однако безмятежное существование начальника в институте закончилось плохо, даже трагически. Компания, состоявшая из героя этого очерка, начальника отдела кадров и зав. химическим складом после работы "усидела" полбутылки - доза для трех профессионалов разминочная. Для продолжения столь хорошо начавшегося дружеского общения зав. складом резво сбегал в подведомственное ему хранилище и нацедил из бутыли с литр спирта. То ли освещение было плохое, то ли принятое сто пятьдесят ослабили бдительность кладовщика, но спирт оказался метиловым.

Начальника отдела кадров хоронили через два дня. Зав. складом, принявший не меньше приятелей, остался невредим - этим документальным фактом даю работу токсикологам. Первоотдельца же разбил тяжелый паралич. Только через несколько месяцев он появился в институте, волоча непослушные ноги с помощью двух костылей. Но относительная молодость и могучее здоровье выручило: еще через месяц-другой начальник костыли сменил сначала на две палки, а затем и вовсе на тросточку, придававшую ему некоторую фатоватость.

А затем начальник из института исчез. Видимо, ректор Плыгунов, со свойственной ему мудростью не дав хода делу, за которое ему бы тоже досталось, решил избавиться от не очень предсказуемого по части "первача" сотрудника.

Прошел год, может быть, два и я встретил "приятеля" на улице Ленина. От его заметного внешне физического недуга не осталось и следа. Постояли, поговорили о чем-то необязательном, а перед прощанием он огорошил меня вопросом:

- Ты в оперу ходишь?

- Хожу...

- И что - билеты покупаешь?

- ??

- Не надо - позвони мне, я тебя так проведу.

- То есть - как это?

- А я там начальником первого отдела работаю. Переварив это пикантное сообщение, я сообразил, что гебисту в опере работа сыщется и, пожалуй, даже больше, чем у нас в КПИ: одни выезды солистов за границу чего стоят! А посещение оперного театра Членами по табельным дням? А высокие иностранные гости, сопровождаемые каким-нибудь не менее высоким местным хмырем, безуспешно борющимся в правительственной ложе со сном на сорок пятом в его жизни "Лебедином озере"?

Понятно, что я продолжал ходить в оперу за свои деньги и все реже вспоминал о первоотдельце, пока не услышал связанную с ним историю, которую заурядной не назовешь. Судьбе угодно было сделать этого человека спасителем советской украинской музыкальной культуры - ну, если не всей, то ее лучшей части, ее украшения и гордости - Национального оперного театра им. Т. Г. Шевченко.

В последней фразе нет ни грамма иронии. Все обстояло именно так.

Киевлянам, хоть и не всем, заполнились небольшие подземные толчки мартовским вечером 1977 года.

Это были отзвуки бухарестского землетрясения, которое причинило такие беды румынской столице. Писали потом, что в Киеве ощущался толчок силой до пяти баллов. Для сейсмически благополучного города это было немало. Во всяком случае, когда я вернулся домой, то узнал, что в хлипких домах Русановки был переполох, а дочка рассказала, что испугалась настолько, что, схватив собаку Тошку, выскочила во двор, в чем была.

Примерно за пару недель до этого завершалась подготовка к гастролям Киевской оперы в Бухаресте. Гастроли задумывались пышно: впервые в истории театра должны были выехать в полном составе не только оперная и балетная труппы и оркестр, но и миманс, гримеры, рабочие сцены и т. п. Румыния - не Бог весть, какая заграница, но загранпаспорта и визы все же нужны.

Поэтому во второй в его жизни трагический день оперный первоотделец с портфелем, до отказа набитым загранпаспортами, отправился в украинское Министерство иностранных дел. Однако полон соблазнов и искушений путь от Владимирской до Печерска! Не одолел храбрый офицер крутой подъем по улице Энгельса - свалился и, проснувшись в вытрезвителе, с тоской убедился, что портфель со всеми паспортами исчез...

За несколько дней возобновить такую гору документов было невозможно, и гастроли отменили. Киевляне остались петь в Киеве, а Бухарестская опера отбыла в Гамбург выполнять заключенный на время предполагавшегося пребывания в Румынии украинских артистов контракт.

И вот, вечером второго марта в тот самый час, когда при рекордном стечении народа оперой "Милана" должны были открыться гастроли главного украинского театра, Бухарест тряхнуло так сурово, что потолок тамошней оперы рухнул всей своей бетонно-люстровой массой на партер. Будь в то время в театре зрители или актеры мало кто остался бы жив... И спас их всех, включая Чаушеску, который, надо полагать, присутствовал бы на открытии гастролей, начальник первого отдела, которого вместо того, чтобы достойно наградить, выгнали с поношением из театра и из органов.


После метилового спирта никогда не двоится в глазах
После метилового спирта никогда не двоится в глазах



Происки зелёного змия
Да, это тот самый Маланчук, который в 70-80-х добрый десяток лет возглавлял идеологическое ведомство украинского ЦК и который прославился мракобесием, необычным даже на фоне расцвета, печально известной реакции тех лет.

Если бы я писал биографию Маланчука, то, скорее всего, назвал бы ее "Карьера партийного Никодима Дызмы". Четвертый замминистра высшего образования, сидевший в здании на Крещатике в комнатушке три на четыре без секретаря и ведавший небогатыми министерскими издательскими делами (учебники, сборники), вдруг оказался в кресле идеологического вождя Украины. Вознесение Маланчука стало результатом бульдожьих свар между Щербицким и Сусловым. Последний, убрав работавшего при Шелесте Овчаренко, человека беспринципного и умного и, следовательно, бывшего вполне на месте, решил, видимо, прищемить наместнику хвост, введя в его партийный сенат такого вот неплеменного жеребца.

В годы сидения Маланчука в Минвузе я, будучи заместителем ректора КПИ по редакционно-издательскому совету, неоднократно имел с ним дело. Обычно это происходило так. Я собирал пожелания факультетов по изданию сборников КПИ, которые большей частью, как и все ученые записки институтов, были колумбариями. В них хоронили статьи, не имевшие шанса пробиться в нормальную научную периодику. С этими материалами я являлся к Маланчуку и говорил коротко и по-деловому:

- 140 (печатных листов).

- Девяносто! - отрезал Маланчук, не интересуясь ни тем, на что испрашивается листаж, ни тем более его содержанием.

- Меньше чем в 130 не уложиться, - казенным голосом сообщал я, вовлекая замминистра в торг.

- Уложитесь и в сто! - говорил Маланчук, охотно втягиваясь.

- Мне Плыгунов не велел возвращаться с листажом меньшим, чем сто двадцать пять, - лгал я, переходя в тональность профессионального погорельца.

- А вы петитиком, петитиком! - советовал Малачук, выказывая заботу об экономии бумаги.

- А мы и так петитиком и даже нонпарелькой! - демонстрировал и я нашу бережливость по бумажной части.

- Вот и славненько! - радовался Маланчук. - Значит, сто десять, причем сюда включите министерский сборник "Вища школа України в боротьбі за..."

- Значит, сто двадцать, - нахальничал я и тут же заверял четвертого заместителя: - А сборник выпустим обязательно.

С тем и расходились до будущего года.

Гнусность Маланчука на посту идеологического секретаря была более высокой, чем у многих его предшественников. Он взялся за национализм. Именно при нём были посажены Микола Руденко и Василий Стус. Маланчук организовал травлю Виктора Платоновича Некрасова, о чем тот впоследствии написал в автобиографических заметках.

Наша первая неофициальная встреча произошла, когда Маланчук уже довольно долго сидел в секретарском кресле. Меня кто-то легонько тронул за плечо и сказал тихим ласковым голосом:

- Здравствуйте, Юрий Яковлевич.

Я обернулся и увидел протянутую руку Маланчука. Растерянно пожав ладонь сановника, начал лихорадочно искать нейтральную тему для разговора, но Маланчук уже выходил на остановке "Политехническая" и, стало быть, направлялся в институт.

"Решил сыграть в Гарун-аль-Рашида", предположил я. Выйдя на следующей остановке, направился к Пащенко и, рассказав о встрече, посоветовал ему позвонить кому-то из руководства и предупредить, что в институт инкогнито следует Маланчук, очевидно, желая сотворить какую-либо пакость. Знавший всё раньше меня, Пащенко усмехнулся и сообщил, что со вчерашнего дня Маланчук уже не Маланчук, а заведующий кафедрой истории КПСС в нашем институте.

Не знаю, чем руководствовался новый заведующий, но для чтения лекций он выбрал именно наш факультет и поэтому стал появляться на ежемесячных заседаниях факультетского Совета, на которых, впрочем, сидел тихо, чаще всего подрёмывал. Теперь его появления в институте потеряли элементы сенсационности. Встречаясь в коридоре, мы здоровались - этим наши контакты исчерпывались. Но однажды раздался стук в дверь моего кабинета, и на пороге возник Маланчук. Пригласив его сесть, я вопросительно взглянул на гостя.

- Я решил теснее познакомиться с коллегами - все же работаем на одном факультете, - тихо и без интонации обнародовал Маланчук цель визита.

Я заверил экссекретаря ЦК, что буду рад усугубить знакомство.

- А знаете, - сказал Маланчук, - я в вашей жизни сыграл некоторую роль. Вопрос о вашем назначении заведующим кафедрой рассматривался на секретариате ЦК, и я поддержал вашу кандидатуру.

Сообщение дорогого стоило. Крепки же были указания по еврейской части, если вопрос о микроскопической для секретариата ЦК должности рассматривался на таком уровне. Интересно, конечно, было узнать подробности. Но он вряд ли их помнил, а помнил бы - все равно не рассказал. Впрочем, он и не дал мне полюбопытствовать, потому что тут же обратился с просьбой, из которой стало ясно, что своей информацией он намеревался расположить меня к себе.

- Дело в том, что у меня больные почки и спасаюсь я настойкой из трав на спирту. Так вот, не могли бы вы дать кубиков двести-триста спирта?

Слухи о том, что Маланчук зашибает, причем крепко, не были секретом. Поскольку на посту идеологического вождя алкаша вряд ли стали бы терпеть, запил он, надо полагать, после низвержения: обычная реакция на ломку карьеры у людей такого типа. Так или иначе, но мысль о том, что я даю спирт бывшему Самому Главному Борцу за Идеологию, меня так потешила, что я позвонил заведующему лабораторией и попросил принести сразу пол-литра. Маланчук поблагодарил меня очень душевно и проникновенно.

Бывший секретарь отличался несомненной педантичностью, так как аккуратно навещал меня раз в две недели, строго придерживаясь этой периодичности. Тем временем алкоголизм Маланчука начал выходить наружу все более явственно. Однажды он заявился на институтскую дискотеку и стал укорять танцующих в некритическом следовании худшим образцам буржуазной культуры. Правда, довести обличение до конца он не успел, так как посредине монолога на полуслове смежил очи и растянулся на отполированном студенческими подошвами полу.

Однажды я был свидетелем немой сцены, выразительности которой мог бы позавидовать самый взыскательный балетмейстер. Шло заседание Совета института, на этот раз тихое и сонное. Во время очередного доклада очередного проректора дверь президиума отворилась и в нее, ступая твердо и очень прямо, сосредоточенно проследовал Маланчук. Дойдя до председательского стола, Маланчук по-уставному четко повернулся влево, уставился немигающим взглядом в притихший зал, затем сделал поворот кругом, столкнувшись - взгляд во взгляд - с председательствующим на Совете проректором Христичем, выдержал паузу, громко хмыкнул, пожал плечами и, сделав поворот направо, удалился...

Наконец о моем последнем свидании с Маланчуком, впрочем, несколько одностороннем.

Как-то в воскресенье я пришел в институт поработать. Время было сессионное, и поэтому в корпусе какие-то группы сдавали экзамен.

Проходя коридором, увидел, что в одной из аудиторий студенты, пребывают в весьма веселом настроении. Поскольку в воскресенье в корпусе могли находиться только экзаменующиеся, я полюбопытствовал, какого рода нужда привела их сюда.

- У нас экзамен! - сообщили студенты, нехорошо подхихикивая

- Какой?

- История КПСС.

- А кто экзаменатор?

- Профессор Маланчук! - доложили студенты, придя в игривое настроение.

Я тут же смоделировал для себя ситуацию: Маланчук по случаю воскресенья пришел на экзамен пьяный и, потеряв контроль либо не найдя в себе силы более слушать о заблуждениях и ошибках Маха, Богданова и Мартова, удалился, что, конечно, не могло не обрадовать студентов. Предположение было достаточно правдоподобным для того, чтобы я, преисполненный безразличия к действиям заведующего партийно-исторической кафедрой, безмятежно продолжал путь в конец коридора. Однако вскоре увидел лежащего на полу профессора Маланчука, которого следовало бы обозначать уже не "кто", а "что".

Было бы грешно не извлечь из этого максимум удовольствия, конечно, несколько садистского, но от этого не менее острого. Поэтому я, стараясь не задеть тела, вернулся в кабинет, позвонил дежурному по институту, узнал номер домашнего телефона секретаря парткома и тут же позвонил ему и железным голосом Радетеля Нравственности сказал, что прошу его не-мед-ленно прийти в химкорпус. По моему тону, да и по самому факту звонка секретарь понял, что дело есть, и, поскольку жил в пятидесяти метрах от химкорпуса, прибежал почти мгновенно. Я тут же провел его к лежбищу Маланчука и, не говоря ни слова, удалился.

Через несколько месяцев Маланчук умер. Говорили, что от цирроза печени.


После метилового спирта никогда не двоится в глазах
Всегда готов!



Профессора партийной истории
Профессор, как и Маланчук, заведовал одной из партийных кафедр - этого добра в институте было столько, что не грех и запутаться. Был он и впрямь очень партийным человеком. Я не помню ни одного заседания Совета института, на котором бы он не выступал. Заседания проходили раз в месяц. За месяц обязательно появлялось какое-либо историческое постановление ЦК КПСС, на худой конец, ЦК КПУ. Вот эти постановления завкафедрой разъяснял рядовому профессорскому корпусу. Прилагательное "рядовой" употребил отнюдь не самоуничижения ради, но потому что назначение заведующего общественной кафедрой освящалось Секретариатом ЦК КПУ, и его глас был как бы мнением ЦК.

Разъяснял Профессор всегда обстоятельно и тягуче. Казалось бы, к этому ритуалу следовало привыкнуть. Но каждый раз это было так нудно, что когда он вцеплялся в трибуну, со всех сторон учёный синклит начинал роптать.

Тут надо пояснить, что преподавательский корпус кафедр общественных дисциплин не любили еще, так сказать, сословно. Дело в том, что по существующим законоположениям годовая нагрузка преподавателя такой кафедры не могла превышать пятисот часов, в то время как на кафедрах, ведающих менее идейными дисциплинами, нагрузка подбиралась к тысяче часов. Однако редкий Совет проходил без того, чтобы кто-нибудь из общественников не рвал на себе жилетку, жалуясь на редкую перегрузку своего штата.

Ближайшее окружение Профессора - сотрудники возглавляемой им кафедры - ненавидели шефа пылко и безоглядно. Изредка эта вражда выплескивалась наружу, и тогда по коридорам института можно было ходить, только крепко зажав нос. Впрочем, все выступления челяди против завкафедрой неизменно заканчивались его победой, и очередной смутьян изгонялся из института с поношением.

Герой рассказа читал лекции студентам-химикам, что время от времени приводило наш, в общем-то, спокойный факультет к стрессовым ситуациям. Об одной из них стоит рассказать.

Было это в начале 70-х. Идя по длинному факультетскому коридору, увидел стоящего у окна плачущего вьетнамского студента. Вьетнамцы - маленькие, худенькие, одетые в одинаковую аскетическую униформу всегда вызывали у меня чувство жалости. Тут и на улице хотелось проявить участие, а уж если студент, да еще знакомый, то понятно, что следовало остановиться. На мои расспросы вьетнамец, не переставая всхлипывать, твердил, что "она плохая". Уточнение показало, что "она" - это Профессор. Конфликт был явно не для коридора, и я завёл вьетнамца в свой кабинет.

Картина, дополненная потом рассказом студентов этого потока, выглядела так. Шла лекция по научному коммунизму, которую читал Профессор. Надобно заметить, что общественники читали лекции буквально, оглашая тексты, которые присылались в институт, как и во все другие вузы, откуда-то сверху. Где-то минут через 15 после начала лекции прозвучало: "марксэнгельсленин" - заклинание, настолько привычное, что через слух и сознание советского студента оно проскальзывало без трения и задержки. Но вьетнамцы к таким делам относились серьезно: студент встрепенулся и тут же поднял руку. Профессор недовольно осведомился, что тому надо. Вьетнамец удивленно спросил, почему лектор, перечисляя основоположников, опустил Хо Ши Мина. Лектор, заглянув для верности в текст, сказал, что он называл великих, в то время как каждому и в первую очередь вьетнамскому студенту должно быть известно, что Хо Ши Мин выдающийся деятель международного коммунистического движения.

Филологические тонкости явно не удовлетворили студента. Поэтому когда через несколько минут снова прозвучали имена святой троицы, вьетнамец вскочил и волнуясь стал пояснять, что у них во Вьетнаме партия - Хо Ши Мина, комсомол - Хо Ши Мина, столица - Хо Ши Мин. И он знать ничего не знает - пусть лектор тут же соглашается с тем, что Хо Ши Мин великий и поставит его в одну шеренгу с основоположниками.

- Я же сказал тебе, что Хо Ши Мин не великий, а выдающийся! - посуровел Профессор.

- Нет - великий!

- Выдающийся!

- Великий!

- Выйди вон! - сказал завкафедрой, побеждая в политической дискуссии и еще раз демонстрируя великую справедливость истины о ненужности, даже вредности ума при наличии силы.

Подозреваю, впрочем, что выступление вьетнамца не было импульсивным - к четвертому курсу не то что социалистический иностранец, но и любой инопланетянин, подобно нам, советским, должен был привыкнуть к триединству бородатых, во всяком случае, не реагировать на него так нервно. По всей видимости, вьетнамские студенты на очередном комсомольском собрании решили покончить с дискриминацией их вождя.

Плакал вьетнамец, понятно, не из-за того, что подвергнут был изгнанию, а горько было ему, что не смог отстоять Хо Ши Мина. Знай вьетнамец, что ему грозит, он бы рыдал куда сильнее. Вычислить последующие действия Профессора было нетрудно: конечно же, после лекции он поспешит в партком и заявит, что студент срывал лекцию и прилюдно сомневался в величии классиков и что он далее отказывается читать на потоке, если оппортуниста-вьетнамца не уберут. Понятно, что с Профессором связываться, да еще по такому поводу, остереглись бы и тут же продали бы студента, сообщив во вьетнамское посольство о смутьяне и нафантазировав, как водится, еще пару смачных подробностей. Оттуда последовал бы приказ о немедленном отзыве на родину, где беднягу забили бы до смерти в каком-нибудь лагере по перевоспитанию.

Следовало действовать. Пока Профессор еще был на лекции, я разыскал тогдашнего декана Козиненко. Илларион Клавдиевич понял ситуацию с полуслова, взволновался, ибо политические демарши были не нужны, прежде всего, ему. Что он предпринял - не знаю, но дело дальнейшего развития не получило.

Следующий эпизод из саги о Профессоре следует предварить рассказом о его коллеге - заведующим какой-то из общественных кафедр профессоре Б.

Однажды на заседании Совета института ректор Денисенко огорошил присутствующих, сообщив тоном весьма трагическим, что Совету предстоит заняться делом Б., для КПИ достаточно необычным. Почтенный по возрасту (за 60), многолетний штатный зам. секретаря парткома сиганул в гречку и, бросив спутницу жизни, за несколько дней до празднования золотой свадьбы женился на молодой.

Брошенная спутница жизни по святому партийному обычаю накатала в партком телегу, в которой не ограничилась лирическими сетованиями по поводу низкого морального уровня бывшего супруга, но и вполне по-деловому сообщила, что профессор диплом об окончании заочного института купил в 43-м году на рынке в городе Сталинабаде. На подозрении было и среднее образование, но этот мотив прозвучал уже как-то приглушенно - достаточно было и псевдовысшего. Все резоны Б., что кандидатскую, а затем докторскую диссертации он защитил честно (хорошее слово для специалиста по истории КПСС) и затем квалифицированно руководил аспирантами, не помогли незадачливому дон Хуану, так как на этот, видимо, нередкий случай существовало категорическое постановление ВАКа: симулировавший высшее образование лишается всех ученых степеней и званий.

Поэтому нам предстояло тайным голосованием отнять у влюбчивого партисторика профессорское, а затем доцентское звания, а потом такой же процедурой утвердить ходатайство перед ВАКом о лишении его степеней доктора и кандидата.

Демократичность именно тайного голосования в деле Б. проявилась с плакатной наглядностью: в первый и в последний раз на моей памяти тайное голосование на большом совете было единогласным. Небывалое единодушие членов Совета, помимо горячей симпатии к носителям в массы пламенных идей ленинизма, подогревали кровожадные реплики ректора Денисенко, вызванные, как утверждали партийные эрудиты, тем, что он за него получил выговор не где-нибудь, а на Секретариате ЦК КПУ. И поделом, ибо ректор отвечает за моральный облик каждого из своих подчиненных, особенно если он, подчиненный, заведует кафедрой истории КПСС или основ марксизма-ленинизма.

Но не гуляет беда в одиночку. Всего через месяц после истории с Б. ректор, открывая очередной совет, выглядел совсем траурно. Похоронный вид Денисенко усугублялся повязкой на правом глазу, которая, как сообщили лица, приближенные к ректору, прикрывала кровоизлияние, вызванное гипертоническим кризом.

Выяснилось, что для скачка давления у ректора были все основания, так как предстояло разбирать дело нашего Профессора о мошенничестве.

Он воспользовался строительством нового музея Ленина.

К главному корпусу института подавали два-три автобуса, и студентов везли в музей, где научные сотрудники обучали их премудростям научного коммунизма, так сказать, на местности. Понятно, что продырявленное пулей эсерки Каплан пальто Ильича, висевшее в каждом из 44-х музеев Ленина на просторах СССР, сильно способствовало усвоению как составных частей, так и источников марксизма.

Все остальное просто до банальности. Читалось двести лекций, показывали в соответствующих документах пятьсот. Оплату за фиктивные триста Профессор делил с кем-то из музейных начальников. Потом, как водится, кого-то надули, и история всплыла. В общем, дело на пятёрку общего режима с конфискацией.

Словарный запас выступавших был довольно однообразен: "пятно на чести института". Один прыткий сбегал в библиотеку, притащил уголовный кодекс и звонким от торжества голосом зачитал соответствующую статью.

Дело и кончилось кроваво: профессора сняли с заведования кафедрой и, как вскоре стало скоро известно, перевели на обычную профессорскую должность в институт пищевой промышленности.

Спустя месяц-другой спросил у тамошнего заведующего кафедрой физической химии Валентина Фесенко, как изгнанник прижился на новом месте. Оказалось, что на третий день после прихода в институт Профессор сразу попросил слова и начал:

- На этой неделе ЦК КПУ принял историческое постановление...


Коммуняки


ОГЛАВЛЕНИЕ


ПОСЛЕСЛОВИЕ





  Опять стою, понурив плечи,
Не отводя застывших глаз.
Как вкус у смерти безупречен
В отборе лучших среди нас.
И. Губерман


 
Название "Доля правды" родилось у Юрия Яковлевича Фиалкова задолго до выхода первого варианта книги. Он упомянул его впервые в журнальных публикациях. Читатели в своих письмах сразу заинтересовались ещё не существующей книгой.

Тогда её название показалось мне забавным, эпатирующим читателя: только доля правды, а остальное?

Теперь, когда Юрия Яковлевича больше нет с нами, оно приобрело для меня иной смысл. Это не совсем обычные мемуары, в которых профессиональная деятельность автора, связанная с химией, переплетается с его жизнью, увлечениями. Многое в книге носит обобщённый характер, обнажая приметы времени и общества, в котором мы жили. Однако мастерски сделанная мозаика раскрывает лишь долю правды о самом авторе - выдающемся учёном и замечательном человеке.

Мы познакомились в военной Москве 1943 года, куда наши семьи переехали из Уфы. В 1945 году в зале одной из киевских школ я прослушал первый доклад Юры Фиалкова, посвященный йоду. Не знаю, существует ли понятие "вундеркинд" применительно к химикам, но доклад четырнадцатилетнего юноши собрал большую аудиторию не только учеников, но и учителей.

Сегодня, почти через шесть десятков лет, маленькая фигурка Юры в очках на трибуне напоминает мне Гарри Поттера. Прочитав "Долю правды", я узнал, что его химические опыты начались ещё раньше, с изготовления "философского камня" (рассказы о Лёньке).

Лет через двадцать после школьного доклада Ю.Я., уже в ранге профессора, читал лекцию учителям и услышал в зале жалобные всхлипывания. Это плакал его первый учитель химии, гордый тем, что "из брошенного им семени вырастали не только сорняки" ("Надёжная фирма Кольбаум").

Задолго до того, как стать учёным и писателем, Ю.Я. полюбил книги. В 12-13 лет он посещал детскую читальню при Ленинской публичной библиотеке в Москве, потом юношей перечитал большинство книг в библиотеке Киевского дома учёных. Книги грудой лежали перед его изголовьем в квартире на Русановской набережной, и он ушёл из жизни с книгой в руках.

По-настоящему мы подружились во время учёбы в Киевском университете и не разлучались пятьдесят лет. После моего отъезда в Германию мы обменялись с Ю.Я. примерно 180 письмами.

За полстолетия почти всё написанное им раньше "прошло" через меня в форме разговоров, рассказов, коротких или продолжительных бесед, иногда в виде подготовленных к печати отрывков. Ничего не забылось за эти годы, потому что Ю.Я. был исключительно яркой личностью, и любая форма общения с ним оставляла приятное "послевкусие". Иногда и он нуждался в сопереживании и делился сокровенным. Такие встречи всегда были бесконечно дороги для меня.

Знакомство со многими сюжетами отнюдь не помешало мне с огромным удовольствием прочесть написанную им книгу. В записанном виде события стали выглядеть более объёмными и зримыми.

Проявилось главное достоинство книги - обобщённое и яркое отражение времени.

Начало книги укладывается в традиционную форму автобиографического рассказа: "Записки благополучного еврея". "Благополучие" - здесь форма иронии, идущая от Шолом-Алейхема, писателя, которого Ю.Я. очень любил. "Благополучный", потому что уцелел, и поступил в институт, а закончив, не был загнан на работу в глухую Тмутаракань, "зацепился" в Киеве, да ещё в столичном вузе. В этой главке - обобщённая судьба десятков тысяч советских русских интеллигентов с еврейскими генами и "ущербной" пятой графой в паспорте.

Ю.Я. был далёк от религии. Думаю, что еврейская молитва во время его похорон - долг памяти трём его предкам, убитым только за то, что они были евреями. Желание подчеркнуть кровную связь со своим народом.

Кого-то может покоробить слово "Пахан", которым автор книги называет "великого отца народов". Но разве можно по-другому охарактеризовать вождя мафиозной власти в стране, которая на протяжении десятков лет за достойное место работы, возможность творчества пыталась получить с талантливых людей "еврейской национальности" "оброк" в виде предательства, который автор книги называет "иудством".

В эпизоде из книги представитель ЦК КПУ предлагал Ю.Я. выступить в Амстердаме на сионистском конгрессе в защиту евреев в СССР. Ю.Я. его напугал, предложив представить физико-химические доказательства равноправия евреев в нашей стране. ("О пользе логарифмов")

Мне известны и другие безуспешные попытки его "вербовки в Иуды". Незадолго до избрания заведующим кафедрой его вызвали в партком КПИ и предложили поставить подпись под статьёй-протестом против бомбардировки Ливана израильскими самолётами. Ю.Я. нашёлся и сказал, что напишет более гневную, но самостоятельную статью. Решили подождать пару дней. Повезло. Налёты на Ливан прекратились.

Стоя рядом с Ю.Я. у памятника Д.И. Менделееву перед входом в КПИ, я узнал, что великий химик оказался там неожиданно из-за неудачной попытки моего друга добиться установления на этом месте памятника выдающемуся химику-органику и профессору КПИ М.И. Коновалову, которого власти сочли "недостаточно проверенным" ("Надёжный Дмитрий Иванович").

Среди биографических эпизодов читатели запомнят и поездку молодого преподавателя со студентами на кукурузу. Ю.Я. был автором нескольких патентов, но одно открытие он предусмотрительно не запатентовал - способ получения очищенного самогона ("Со студентами на кукурузе").

Впрочем, к сельскому хозяйству он приобщился ещё на четвёртом курсе университета. Тогда по заданию парткома он на практике решил вопрос с изгнанием "нечисти", мешавшей "патриотическому" труду колхозников ("Нечистая сила" - приложение II).

Читателей, и не только киевлян, заинтересует маленький документальный рассказ о намерении ЦК КПУ покрыть позолотой огромную скульптуру Родины-Матери, прозванной в народе "Бабой", "Уродиной-матью" и пр. ("...всё то золото"). Этот грандиозный план не осуществился не потому, что на покрытие "идолища" потребовалось бы не меньше 800 кг золота, а потому, что работу не удалось бы завершить к приезду генсека Брежнева!

Часть событий из второго раздела книги происходила на моих глазах. В университете Ю.Я. рассказал мне о "граммофонных" вечерах известного коллекционера Сергея Николаевича Оголевца, которого все почтительно называли "Стариком". Короткий путь от Владимирской до Паньковской, ведущий к его дому, стал первой дорогой нашей дружбы.

Старик оказал на нас с Юрой огромное влияние, как ни странно, не только музыкально-художественное, но и нравственное.

У него было немало поклонников, собиравшихся два раза в неделю слушать пластинки. Но отношение к Ю.Я. было особенно уважительным. Коллекционер сразу сделал его наперсником акций, для которых нужна дипломатичность и высокая культура: поисков новых пластинок, передачи лицейской тетради рисунков Н.В. Гоголя в Ленинскую библиотеку.

А рассказ о том, как они вдвоём с Сергеем Николаевичем выяснили причину частых приездов Баттистини в Россию и в Киев! В старухе, жившей в удручающей бедности в районе Евбаза удалось распознать возлюбленную знаменитого певца! ("Разгадка Баттистини").

По университету я был знаком с персонажами рассказов Ю.Я. - Георгием Дядюшей и его оппонентом - генералом с военной кафедры. Как выразительно описан пример вечного конфликта интеллектуала с солдафоном! А незабываемое для присутствующих выступление перед киевской общественностью будущего Первого Секретаря ЦК КПУ П. Е. Шелеста со знаменитой формулировкой "Зажрались!".

Рассказы Ю.Я., абсолютно правдивые в своей основе, не всегда строго документальны. Значительная доля правды в них нередко сочетается с выделением деталей, объёмно передающих время и место действия. В качестве примера сошлюсь на эпизод, связанный с внезапным отравлением Шелеста. Основой его послужила скупая информация об ошибочным вызове меня в Минздрав, где видные клиницисты пытались разобраться в причине заболевания товарища Иванова (так зашифровали фамилию Шелеста). Но как описаны почти детективные розыски "информатора", показана трапеза "мордатого хмыря", партийного секретаря, трепет врачей, которым доверили изучать его испражнения, поведение некой "персоны в штатском". Короткий, но яркий рассказ о партийном вельможе и его времени, дополненный историей посещения им КПИ.

Нередко прямыми или второстепенными героями рассказов Ю.Я. оказывались близкие его друзья. Это касается "Школьных элегий" из первого раздела, рассказа "Укрощение быта" (II), главок о "нижних чинах и собаках", о Тычине, партийном секретаре Шелесте и других.

До публикации они нередко "оттачивались" в устной форме. Объектом шлифовки, "точильным камнем" нередко служил и я. Помню поездку в Закарпатье, которую Ю.Я., его жена, их знакомые и студенты совершали с рюкзаками, как туристы, а я - любитель комфорта - на автобусе. Утром моё появление в столовой турбазе вызвало непонятное оживление, улыбки, перешедшие в громкий смех. Из-за холода - или комаров - группа плохо спала ночью, и Ю.Я. занимал их рассказами обо мне. В них была доля правды: утрировались некоторые смешные стороны моего поведения, "пижамный" туризм, но ситуации, в которых они проявлялись, были выдуманы, что делало рассказы очень смешными.

Должен, однако, заметить, что не всё рассказываемое Ю.Я., принималось благожелательно. Любимой внучке Яночке вечерами перед сном он регулярно придумывал всё новые сказки. Однажды, будучи чем-то озабочен, Ю.Я. перепутал героев и заслужил от четырёхлетней девочки порицание: "Это не сказка, а чепуха какая-то".

Большой талант может проявляться в разных областях жизни и творчества. Если бы кому-либо пришло в голову определить рейтинг оппонента/рецензента учёных советов в области химии, то у Ю.Я. он был бы самым высоким.

Следует напомнить, что учёная степень в бывшем Советском Союзе была не только важнейшим материальным и моральным фактором развития науки, но и важной составляющей карьеры во всех областях знания. Огромный опыт Ю.Я. в качестве оппонента и рецензента, помноженный на поездки по всей стране, мог бы составить основу отдельной книги, которая оказалась бы такой же интересной, как соответствующий раздел в "Доле правды".

В идеале оппонентом должен был быть объективный и авторитетный специалист, признаваемый ВАКом. Но в тоталитарном государстве ВАК был коррумпирован и политизирован. Мог ли быть утверждён в научной степени или звании даже выдающийся специалист, если становилось известным, что он собирается "слинять" за рубеж или подписал письмо в поддержку диссидента? В таких случаях ни о какой объективности не могло быть и речи! В каждой области науки ВАК содержал свору "чёрных" оппонентов-киллеров, для которых научные заслуги соискателя значения не имели.

В рассказах Ю.Я. обманутый муж пытается через оппонента испортить карьеру бывшей жены, а в совете по защитам боятся показать диссертацию постороннему профессору. Руководители советов являются марионетками местного партийного руководства. "Сосватанные" заранее оппоненты подчас ведут себя на защитах очень странно... ("Воспоминания оппонента, рецензента и члена научных советов")

Ю.Я., учёный и эксперт самого высокого ранга, один из немногих самостоятельно писал отзывы, не нуждался в "заготовках", которые для "генералов от науки" обычно "строчили" сами соискатели или их руководители.

Подлинная доброжелательность и объективность сочеталась у него со строгой взыскательностью. Уровень любого диссертационного фолианта Ю.Я. определял с поразительной быстротой - минут за десять. Иногда, правда, требовались пересчёты данных. Скорость написания отзыва определялась техническими возможностями печатной машинки "Рейнметалл" (потом компьютера). Понятно, что достойные диссертанты слетались к нему, как мухи на мёд, а их руководители и консультанты считали за честь принять профессора Фиалкова в качестве гостя в своих вотчинах.

Никогда не забуду волнений, когда после болезней, перенесённого инфаркта он за двадцать минут собирал чемодан и отправлялся "оппонировать" в Харьков, Ташкент или Иркутск. Уговорить его отложить поездку было невозможно.

За редким исключением, из командировок и других поездок Ю.Я. не возвращался "с пустыми руками". Его исключительная эрудиция и контактность вознаграждались интересными встречами с учёными, писателями, деятелями искусств. Эти встречи рождали сюжеты, помещённые в "Доле правды" и шуточном цикле "Моя жизнь в искусстве-II". Вспоминаются не записанные рассказы о встречах с Юнной Мориц, Натаном Эйдельманом, актёрами Малого театра, писателем Сергеем Антоновым - председателем комиссии по литературному наследию А.М. Горького, от которого мы узнали много такого, за что в то суровое время легко можно было угодить в Сибирь. Молодой директор исторического музея в Иркутске, испуганно оглядываясь, завёл Ю.Я. в закрытые фонды музея и показал коллекцию фотографий членов царской семьи. Секретные материалы ему показывали сотрудники музея К.С. Циолковского в Калуге.

Теперь многие раритеты стали общеизвестными, но тогда, в начале семидесятых...

Есть пословица: "На ловца и зверь бежит". Какой культурой и знаниями в области литературы и искусства должен был располагать "ловец", чтобы при неожиданных обстоятельствах завязывать знакомства с деятелем из "Мира искусств" Н.Н.Евреиновым, выдающимися оперными артистами Большого театра А. И. Батуриным и Е.В. Шумской, знаменитой итальянской оперной дивой Тотти даль Монте, грузинской певицей М.П.Амиранишвили, композитором В.П.Соловьёвым-Седым, и др. Каждый эпизод - мастерски сделанный, остроумный набросок ("Моя жизнь в искусстве").

Рецензия на вышедшую в Польше одну из книг Фиалкова была названа "О химии как Хичкок". Мне кажется, что такое название как нельзя больше подходит и к разделу книги "Кое-что химическое". Речь идёт об исключительной увлекательности "химических" рассказов и эпизодов. В них предельно точная научная суть сочетается с яркой увлекательной формой. Примером могут служить рассказы о том, как из-за неудачно поставленного опыта часть учеников школы была окрашена в зелёный цвет, или как перед праздником "недоросль" (будущий автор книги), висевший вниз головой, намазывал "химической дрянью" ус на портрете Кагановича.

Не удивительно, что в некоторых институтах и учебных заведениях на специальном стенде регулярно вывешивались, как "дацзыбао", химические рассказики Ю.Я., которые он называл "побасёнками".

Молодым людям нынешнего поколения трудно себе представить, как нам, "старикам", сложно было пробиться через "железный занавес", чтобы попасть за границу, даже в соседнюю ограждённую "зону" социалистического лагеря. Будучи людьми европейской культуры, мы тяжело переживали искусственный отрыв от Запада, даже от соседних "дружественных" стран, в которых "недозрелый" социализм не нанёс такого, как у нас, урона стране. Где сохранились ценности христианской культуры с церквями, памятниками, интересными музеями, открывались современные библиотеки и т. д.

Книга показывает, каким трудным оказывалось для нас "открытие мира". Выпущенный из главной "зоны" - СССР известный профессор, голодный, небритый, бродит по Варшаве в поисках дешёвого крова над головой и пытается заложить часы, чтобы найти пристанище. А как правдивы картины жизни "социалистических" стран - Венгрии, Польши и Кубы!

Ю.Я. рассказывал мне, как в разгар "застоя" он чудом оказался в Венеции вместе с донецкими шахтёрами. Интересным было описание этой группы. Ночью, обманув бдительность перепивших "руководителей", Ю.Я. вместе с тремя романтически настроенными дамами сбежал из гостиницы. Они бродили по опустевшей площади Святого Марка, вдоль набережной лагуны и встретили восход солнца на мосту Ринальдо...

После развала Советского Союза Ю.Я. посетил США и многие европейские страны. Получив дважды Соросовский грант, он участвовал в научных симпозиумах и интересных туристических поездках. Но первые попытки "приобщения к Западу" остались для него самыми яркими.

Название последнего раздела книги "КПИ - личности и лица" вначале наводит на мысль о документальных очерках. На самом деле это психологические рассказы о профессорах хороших и разных и о партийных функционерах, наносящих своим существованием вред собственной стране. Некоторые персонажи напомнили мне градоначальников из города Глупова. Те тоже отражали суть державы на вверенных им должностях.

Несмотря на многие изъяны и необходимость сотрудничать с малопочтенными "личностями", КПИ, в котором Ю.Я. проработал без малого полстолетия, стал для него "своим" институтом. Авторитет его был огромен, и многие коллеги и административные функционеры относились к нему с искренним уважением и оказывали поддержку.

Д. И Менделееву принадлежит высказывание о том, что химия всё чаще простирает свои руки в дела житейские. Книга "Доля правды" рассчитана на широкий круг читателей, с химией не связанных. Она остроумна, временами сатирична и афористична: "...трава забвенья растёт сама по себе, но уж если её удобрять...", "Лицо сработано топором и лишь слегка тронуто рубанком", "Академик горестно улыбнулся с интонацией, которая тянула лет на пять со строгой изоляцией...", "Геракл, обозрев тамошнюю колхозную ферму, суетливо удалился бы, не оглядываясь", и т.д.

Многое в жизни и деятельности Ю. Я. Фиалкова являлось противодействием Системе. Мы жили тогда в двух измерениях. Старались делать то, что диктовали нам знания и совесть, но при этом казаться лояльными по отношению к существующему строю.

Ю.Я. был одним из самых крупных в стране специалистов в области физической химии неводных растворов. Когда он выпустил одну из лучших своих монографий "Двойные жидкие системы", я написал шуточную реплику:
   
Тяжёлая тема, двойная система.
Выходишь из дому, как будто сухой,
Но жабры готовь для системы иной:
Ныряешь, виляешь, живёшь невпопад -
Не год и не десять, а все пятьдесят.
Пожить бы пора при системе другой,
Не скользкой, не жидкой, а просто земной.
 

Иногда борьба против "Системы" приобретала опасный характер. Расскажу о событии, свидетелем которого был.

Ю.Я. и его ученики нуждались в "полигоне" для внедрения результатов своих исследований, имеющих практическое значение. Такой базой стало закрытое химическое предприятие, директором которого был М. Он высоко ценил и поддерживал работы "фиалковцев", понимая их прогрессивность и важность для предприятия.

Неожиданно на завод "положил глаз" крупный функционер аппарата ЦК КПУ. В конце семидесятых, будучи одним из проверяющих предприятие, он решил, что сам может занять такое "доходное" место. Борьба за личные доходы у партийных "бонз" началась задолго до перехода к капитализму.

Директор был человеком заслуженным, орденоносцем, лауреатом и, кажется, даже Героем Труда. Надо было найти изъян, чтобы его сбросить. Помогла начавшаяся компания борьбы с "липовыми" диссертациями руководителей промышленности и сельского хозяйства. Директор был "крепким орешком", имел связи и доказывал, что написал работу самостоятельно. Пытались воздействовать на научного руководителя профессора Фиалкова. Без малейшего успеха. Фиалков был беспартийным, и КПИ ему оказал полную поддержку. Тогда подключили КГБ и обвинили обоих в незаконном использовании для науки стратегического сырья - лития. Пригласили видных экспертов, учёных из Киева и Москвы. Все единогласно поддержали Фиалкова. КГБ вынужден был отступить.

Ю.Я. постоянно рассказывал мне обо всех этапах этой драматической борьбы. Когда она месяцев через пять закончилась победой, он заметил:

- Помяни моё слово. Наш режим в состоянии агонии. Долго он не продержится.

Я верил ему всегда, но в тот раз усомнился в словах друга. Через десять лет выяснилось, что он был прав.

В "Доле правды" и журнальных публикациях Ю.Я. уделяет значительное внимание своему научно-художественному наследию (список в приложении). Написанные им книги были переведены на многие языки без ведома автора. Никогда не забуду всплесков радости, когда Ю.Я. удавалось обнаружить не известный ранее перевод - скажем, в Ленинской библиотеке, или кто-нибудь из "выездных коллег" натыкался на издание его книги за рубежом.

Самым любимым детищем Ю.Я. на всю жизнь осталась книга о Ломоносове - "Сделал всё, что мог". Оскомину набили попытки представить великого учёного как основоположника всех наук, изящной словесности и борца против "засилья" немцев в Академии. В кругу наших друзей приняты были остроумные розыгрыши, дружеские пародии.

Рано утром в день своего пятидесятилетнего юбилея Ю.Я. прочитал обращенное к нему послание Ломоносова (написанное мной), в котором были названы его лучшие популярные книги:

  Не право о вещах те думают, Фиалков,
Что азу грешному не больно и не жалко,
Что рано я от хвори занемог,
Не сделавши того, что сделать мог.
В науках и искусствах поднаторел, да помер.
Прости, что не прочёл твой "В клетке - номер"
Ты б в Академии занял бы пост по праву,
За многолетний свой и славный труд,
Да видно ИМ пришёлся не по нраву,
Ведь нынче "русским" хода не дают.
С тобою вместе мы б отлили пулю:
"Ядро и выстрел", с немцем только так!
А я совал им в нос простую дулю,
Не ведая про твой "Девятый знак".
В известном мне подлунном мире
Творения твои эпоху отразят!
"Как там дела у вас на Бета Лире?"
Слетай, узнай, тебе ведь только пятьдесят!

 
Не думал, что пародия окажется пророческой и слово "русский" не потребует кавычек....

С украинской Академией у Ю.Я. отношения, действительно, носили характер фарса. В начале восьмидесятых в "академических кругах" почему-то возобладала любовь к "старшему брату" Проще говоря, шансы желающих попасть в АН УССР возрастали при наличии поддержки со стороны членов Академии наук СССР. В связи с этим перед выборами Ю.Я. приходилось принимать "ходоков" - соискателей из украинской академии. Зная об уважении, которым он пользовался в химическом отделении Большой Академии, они слёзно просили походатайствовать, передать рекламную информацию о себе, просто рассказать, что в Киеве проживает такой химик... Бобчинский.

Ещё в суровые времена академические институты активно привлекали Ю.Я. к участию в учёных советах, советах по защитам диссертаций, на разного рода академические конференции. Когда накал государственного антисемитизма снизился, его сделали членом ВАКа (откуда он вскоре ушёл), председателем престижных аттестационных комиссий.

Однажды академические функционеры заверили Ю.Я., что специально для него объявлена вакансия на выборах в украинскую Академию.

К средине девяностых цвет персонального состава химического отделения Академии стал однообразно серым (с сохранением оттенков чёрно-коричневого), и вступать в конкуренцию на таком фоне было просто неловко. Лишь один раз он уступил уговорам. Выборы приобрели характер фарса. Первым на заседании химического отделения при обсуждении выдвинутых кандидатур, сильно покачиваясь, выступил академик, директор одного из институтов. Он заявил, что никакого выбора нет. Единственный достойный кандидат - Фиалков, а остальные... Не могу повторить сказанного им слова. Были и разумные выступления, но от них ничего не зависело. Ю.Я. не набрал нужного числа голосов.

Через несколько лет Ю.Я. принял участие в 80-летнем юбилее учёного, которого считают "химиком номер один на Украине". Были зачитаны поздравления от выдающихся отечественных и зарубежных коллег, в том числе нобелевских лауреатов, редакторов нескольких наиболее престижных химических журналов. На банкете одним из первых взял слово Ю.Я. и сказал, что украинская наука понесла большой ущерб из-за того, что юбиляра из-за национальности отставили от Академии. Сидящие рядом "академические ничтожества", насупившись, отмалчивались.

Аналогия понятна.

В своё время Козьма Прутков заметил, что "специалист - подобен флюсу, его полнота - односторонняя". Юрий Яковлевич Фиалков абсолютно не укладывался в подобное определение. Натуры, стремящиеся "дойти до самой сути", редко оказываются удовлетворёнными, благополучными.

В одной из публикаций (II) Ю.Я. символически отметил то, что ему дорого: "Не сетую Судьбе на то, что появился на свет в это время и в этом месте. Потому, что она, Судьба, щедро подарила мне внучку, несколько счастливых мыслей, "Манфреда" Чайковского и множество рассветов на берегах лесных речек".

Эти рассветы он встречал не один. Рядом были родные и близкие и байдарка. Потом родилась удивительная книга. Раньше она называлась по-украински: "На байдарці за снагою". Фамилии авторов были написаны мелким шрифтом на обороте. В русском издании "На байдарке" значилась неизвестная фамилия - Феликс Квадригин. Перед именем каждого в квадриге можно поставить эпитет "талантливый". Доктор медицинских наук и литератор Гелий Аронов, инженер-электронщик Михаил Гольдштейн, живой "классик" - профессор-латинист Юрий Шанин и Юрий Фиалков. Об этой маленькой книжке, ставшей легендарной, написано много. Одни сравнивали её с книгой Джерома К. Джерома: "Трое в лодке, не считая собаки". Другие считали, что "на службу байдарочного спорта авторы поставили мировую культуру и литературу". Удивительный сплав профессионализма, интеллигентности, юмора и дружбы.

Ю.Я в походах байдарочной флотилии, выплывавшей "на простор речной волны" с жёнами, чадами и домочадцами, совмещал ответственные должности Повара и Завхоза (см. Приложение).

В походах и в повседневной жизни ярко проявлялся его талант быть замечательным другом. В этой ипостаси, как и в других, он был лучшим среди нас.

Не примкнув к байдарочникам, я однажды принёс друзьям благую весть. В главном книжном магазине страны на проспекте Калинина в Москве своими глазами видел объявление: "Книга "На байдарке" распродана!"

Через много лет Ю.Я. написал мне: "Украинское книжное обозрение отметило мою новеллу о Тычине, написав: "В новом качестве проявился известный химик проф. Ю. Фиалков, автор широко известного бестселлера: "На байдарщ за снагою". Вот, оказывается, в каком качестве я широко известен".

Много радости доставляла ему музыка. Посылая нескольким друзьям "Музыкальные импрессии-II", он в скобках отметил ("для собственного употребления"). Трепетно вслушиваясь в знакомые мелодии, он отказывал себе в праве публичной оценки. Между тем в приводимых отрывках столько настроения, подлинной музыкальности, тонкости и культуры, что от них, как от чарующей музыки, "замирает и сердце, и дух". Как прелестна в "импрессиях" последняя страница, когда он пишет о любимых музыкальных "осколках"! Их хотелось повторять бесконечно, но рассказ внезапно оборвался... Как сама его жизнь...

Когда ему стало совсем плохо, и каждое слово в наших письмах могло показаться фальшивым, мы говорили о музыке. С юношеским восторгом, растягивая слово "ве-ли-ко-леп-но", он восхищался ранее незнакомыми шедеврами вокала Марии Каллас, его любимого певца Тито Гобби и великой современной певицы Цецилии Бартоли.

После его ухода, глотая слёзы, я вновь прослушивал его любимые "музыкальные осколки".

Жестокая болезнь, постепенно забиравшая его жизнь, буквально до последнего дня щадила его светлый ум и поразительную творческую работоспособность.

За полтора года до ухода он писал: "...радует, что в последнее время здорово (тьфу-тьфу) пошли дела с наукой. Я нащупал, как кажется мне, некую золотую жилу и получил более чем интересные результаты. Сделал за уходящий год с десяток статей, половину из которых продублировал для различных англоязычных журналов, что потребовало дополнительных хлопот с переводом".

"...Вчера закрыл бюллетень. Ввиду павших на нас холодов почти не гуляю. Основное занятие - под музыку дисков МПЗ кропаю статьи".

Это письмо отправлено за четыре месяца до смерти в 2 часа 48 мин.

Многие годы его рабочий день начинался в 5 часов утра. Обострившиеся боли, на которые не действовали анальгетики, часто лишали его ночного сна. Тогда по ночам он работал.

Он с иронией отнёсся к своему 70-летнему юбилею в КПИ, на который собралось более сотни участников из разных стран: "Вчера отгулял юбилей. Прошло хорошо. Пожаловал даже сам вице-президент Академии. Всё вылилось в славословие по моему адресу, что было даже неуместным (говорю без кокетства). Забавно, что выступивший профессор из Днепропетровского химико-технологического института сказал, что у них есть специальный стенд, на который помещают мои побасёнки, которые печатает "Химия и жизнь".

Он отказался от заключительного выступления и, обратившись к залу, поблагодарил Судьбу, которая принесла ему радость творчества, хороших учеников и друзей, любовь жены и дочери, радость общения с внучкой.

Несмотря на сильные боли, ставшие постоянными, он отправился в Иваново, чтобы "не сорвать свой запланированный доклад". Он не подозревал, что коллеги готовили ему второе празднование юбилея, на которое собрались все специалисты по химии растворов: "Путешествие по маршруту Киев - Москва - Иваново - Москва - Саратов - Киев перенёс лучше, чем мог предполагать, хотя ночи в поездах для меня всегда были тягостны... Доклад в Иваново прошёл хорошо. После него славословили больше как последнего из оставшихся патриархов поколения 60-90 г. Славословие было многослойным - на заседании совета института химии растворов, на самой конференции и традиционном банкете. Сделали выставку моих книг и перечень ивановских людей, у которых был оппонентом либо писал отзывы на авторефераты..."

Его постоянно мучили боли, но он облекал свои жалобы в ироническую форму: "состояние такое, как у охапки сена, которую корова долго жевала, а потом выплюнула. И правильно сделала. Разгоняю сплин счётом на компьютере - может быть, с этого получится какой-нибудь навар".

Ирония оставляла его, когда он думал о близких - жене дочери Лене, внучке Яночке.

"Света (жена) не железная... Лена убедила её поехать на десять дней отдохнуть. Безмерно рад этому, поскольку она вымотана до предела..."

Дочь-биолог, проявив удивительные способности и энергию, сама возглавила его лечение и подарила отцу десяток лет жизни...

Он благодарил Судьбу за дарованную ему возможность творчества, за друзей, учеников, за любовь близких. И ему воздалось.

Его светлый ум ни на минуту не угасал. Он уходил из жизни с книгой в руках, а любимая дочь помогала ему перелистывать страницы...

Но наступил день, когда со слезами в голосе она позвонила мне: "Не надо плакать. Он ушёл спокойно, без страданий".

Эпитафией ему на надгробной плите Байкового кладбища в Киеве могло бы быть название самой любимой из написанных им книг: "Сделал всё, что мог".

Оценка масштаба его личности недоступна даже близким ему людям нашего поколения. Мы только знаем, что "целью его творчества была самоотдача", но он стремился и к "достиженьям, и к успеху".

Нам не дано разобраться до конца в его "работе, поисках пути, сердечной смуте".

"Трава забвенья", о которой он так хорошо написал, не вырастет на его могиле.

"Другие по живому следу" попытаются пройти его путь.

Новые учёные продолжат начатые им исследования. Наши дети и внуки прочтут новые издания его научно-художественных книг.

Наша же задача - успеть, как можно больше рассказать о нём. В любом случае это окажется только долей правды.

Б. Л. Рубенчик

ОГЛАВЛЕНИЕ


ПРИЛОЖЕНИЕ





К "Обрывкам из биографии"
("Химия и жизнь", вып. 11-12 1999)


...Из четырёх родителей моих родителей - из двух бабушек и двух дедушек - трое умерли насильственной смертью. Их убили. Только за то, что они были евреями. Дедушку со стороны отца поставила к стенке какого-то цвета банда, коих тогда - от красных до фиолетовых - на Украине было куда больше, чем хлеба. Расстреляли за то, что дедушка отправился просить, чтобы они не убивали женщин и детей киевского еврейского предместья Демиевка. В праве кончать остальных не сомневался, по-видимому, никто, даже он сам - старый Нафтоле Фиалков, который, впрочем, был тогда моложе, чем я сегодня.

Бабушка и дедушка со стороны матери, у которых я воспитывался до школьного возраста, легли в Бабий Яр - тот самый, существование которого нынче отрицают здесь, в Киеве, иные из праведных коммунистов. Помню их очень хорошо. Дедушка большую часть дня проводил, сидя посредине комнаты на табурете и профессионально читая газету "Киевская правда" - от "Пролетарии всех стран..." - до "Газета отпечатана в типографии...". На тревожные восклицания бабушки, которая, вопрошала, указывая на меня: "Исаак, что из него вырастет?!", дед, с неохотой отрываясь от газеты, успокоительно прогнозировал: "Менч (человек) - будет..."

Цепкой, хотя и фрагментарной детской памятью помню многое - и голодный полумёртвый, а то и мёртвый люд на улицах Киева во время голодомора начала 30-х годов, и увозивший нас в эвакуацию эшелон, и холодную и такую неуютную по военному времени Уфу, и военную же Москву с аэростатами и салютами 44-го года.

Химиком стал не случайно, но и не закономерно. В химию меня направлял отец. Мама же мечтала видеть меня музыкантом. У меня не было оснований огорчать никого из родителей - поэтому, будучи в 49-м году зачисленным на первый курс химического факультета Киевского университета, одновременно поступил в вечернюю консерваторию. Моего хилого музыкального образования достало лишь на то, чтобы стать студентом дирижёрско-хорового факультета. А там уже с первого курса проходили занятия по индивидуальному (!) вокалу. Знаменитый в прошлом тенор Михаил Венедиктович Микоша, послушав, как я измываюсь над "Сомнением" Глинки, сказал слова, за которые я его вспоминаю с нежностью всю жизнь: "Чтобы я тебя здесь больше не видел!"

...Запомнился первый день весеннего семестра третьего курса (февраль 1952 года). Вступительная лекция по минералогии и геохимии. Кто основатель? - Ломоносов. Следующая лекция - по физической химии. Тут уже есть, о чём поговорить: первым это словосочетание предложил действительно Ломоносов. Третья лекция - гражданская оборона. Разумеется, основоположником пожарного дела в мире был Ломоносов. Наконец, отправившись после трёх пар на занятия по военному делу, мы узнали, что основные законы артиллерийской стрельбы открыл всё тот же Ломоносов. По поводу универсального приоритета Михаила Васильевича я тут же сочинил стишата, довольно скабрезные, - проступок, который, хочу думать, искупил пиететом к Ломоносову.

Итак, я имел все основания отказаться от предложения журнала, тем более что настроение и состояние у меня были далеко не творческие, а жизнеописаниями я никогда не занимался. Но вопреки всему этому, а быть может, из духа противоречия, я неожиданно для себя согласился.

То, что статья не может начинаться словами "Гениальный... обогативший... прославивший..." было очевидно - как и то, что превосходных эпитетов следует всячески избегать. Поэтому я начал статью совсем не юбилейно: "Нам очень не повезло с портретами Ломоносова..." - и далее в том же духе. Печатал на машинке, поставленной на тахту, так как сидеть за столом было мне трудно. Стуча по машинке пальцами одной руки, я сделал статью, которую быстро напечатали, и впоследствии мне вручили премию журнала за лучший материал года.

Интерес к Ломоносову был посеян, но вначале взошёл не очень густым урожаем: тонкой книжицей, почти брошюрой, которую выпустило на украинском языке в 1968 году издательство "Радянська школа". Появление этой книжки только раззадорило меня, так как я почувствовал, что через призму Ломоносова можно очень хорошо разглядеть нашу действительность.

Книгу для "Детгиза" я сделал за две недели зимой 1970 года в Ирпене, куда повадился ездить каждые зимние каникулы с конца 60-х, и который стал одним из любимых моих мест и к тому же, прошу прощения за выспренность, безусловно, самым творческим. Именно тут, в Доме писателей, куда я ездил беспрерывно на протяжении двадцати пяти лет, я в основном написал то, что написал - во всех жанрах.

Книга была на сто процентов о современности - не елисавет-екатерининской, а совдеповской. Тот, кто прочтёт эту книгу сейчас, сочтёт, возможно, это преувеличением. Но сколько тогда я наслушался вроде: "Ну, ты, старик, даёшь!" или "Непонятно, как это выпустили!" и даже - "Книгу выпустили, а тебя посадят". Отвечал тогда и подтверждаю сегодня: повезло. Повезло, что книгу в издательстве не читали, так как к тому времени я настолько сработался с редактором Мариной Зарецкой, что она предоставила мне редактировать книги самому. Рецензенты же были подобраны уважаемые и непредубеждённые. Главлитовские же инстанции, полагаю, усыпило то, что книга шла не через историческую редакцию - рукописи оттуда вычитывали под микроскопом, - а через научно-художественную.

В книгу я втиснул многое из того, о чём невозможно было говорить вслух.

По-видимому, она удалась. Очень скоро после её выхода меня через издательство разыскал известный артист театра и кино Галлис - старшее и среднее поколения помнит его по прекрасному фильму "Поезд идёт на Восток" - и предложил мне написать сценарий о Ломоносове. Упрашивал очень настойчиво, аргументируя тем, что осталось немного лет, в течение которых он ещё может сыграть этого человека, который ему очень интересен. Но я отказался. С середины 80-х с изящно-научной литературой "завязал", так как к тому времени пошли монографии, работать над которыми оказалось интереснее.

Не сетую на судьбу за то, что появился на свет в это время и в этом месте. Потому что она, Судьба, щедро подарила мне внучку, несколько счастливых мыслей, "Манфреда" Чайковского и множество рассветов на берегах лесных речек.


Лесная река


ОГЛАВЛЕНИЕ


КАМЕШКИ ИЗ ХИМИЧЕСКОЙ МОЗАИКИ





Как изгнать нечистую силу
Письмо из колхоза в отдаленном районе Киевской области было адресовано Центральному Комитету Коммунистической партии Украины. Оттуда оно было спущено в Киевский горком КПУ. Горком переправил письмо в Ленинский район г. Киева, откуда оно последовало в партком Киевского университета, где в таком хорошем 1953 году я занимался на четвертом курсе химического факультета и руководил студенческой лекторской группой университета. Тетрадный лист, на котором было написано письмо, по периметру плотно обрамляли резолюции, последняя из которых предписывала секретарю парткома КГУ "рассмотреть и оказать действенную помощь".

Почему именно студенческие лекторы должны были помочь колхозникам, растолковывал мне парткомовский деятель, с модуляциями, которые подчеркивали не столько сложность, сколько трепетную деликатность воздвигаемой передо мной проблемы. В письме значилось:

"Уважаемые партийные руководители!

Очень просим вас прислать к нам кого-нибудь из партийной власти, так как у нас в селе завелась нечистая сила. Она смердит в поле, и народ дрейфит там работать. Своими слабопартийными силами вывести не можем. А отец Прокоп святить место отказался".

Челобитная была подписана председателем колхоза и секретарем партийной организации.

Неуместно для 53-го года остря, я заметил, что это письмо следует переслать в Киевскую епархию. Парткомовец посуровел и раздельно и веско, будто вкручивая трудно поддающийся шуруп, сказал, что я, видимо, ничего не понял. Письмо подписано секретарем - сек-ре-та-рем! - партийного бюро колхоза. Понял? - пар-тий-ного! Если на это письмо прореагировать партийным или даже комсомольским инстанциям, то выйдет, что они, инстанции, всерьез принимают заявление о нечистой силе. Вот почему решили обратиться к лекторской группе, которой и надлежит бороться с религиозным дурманом. Теперь ты понял?

Теперь я понял. И на следующий день вместе с двумя коллегами-лекторами отправился в первую в своей жизни командировку в Рокитянский район.

По прибытии на место назначения после обозревания пейзажа сразу стало ясно, что если в этом селе и водится хоть какая-нибудь сила, то уж безусловно нечистая: Геракл, увидев тамошнюю коровью ферму, удалился бы, не оглядываясь. Впрочем, "нечистики" согласно выданной нам диспозиции, водились не здесь, а на поле за фермой, куда нас и повели авторы "слезницы" в ЦКПУ, предупредив что чертяки вылезают в основном по ночам.

Местность была самая что ни на есть обыкновенная, и никакой нечистой силой здесь не пахло. Впрочем, пардон, именно пахло. Скорее, действительно "смердело". Амбре что-то напоминало, но предаваться воспоминаниям я не стал, так как мы сочли за благо отойти подальше.

- Это что! - хором сказали председатель и партсекретарь - Вы ночью увидите, какая тут страхолюдь!

Посулив это, колхозные руководители увели нас подальше от греха, не приведя, впрочем, к благочестию, ибо предложили вместе с нами готовиться к ночному. После второй мы стали начальству не интересны, ибо наше дилетантство в выпивке было очевидным. Мы, университетские, принялись друг перед другом подводить под увиденное пока еще неясную естественнонаучную базу. Колхозные же руководители обсуждали свои дела, среди которых немаловажное место занимала проблема, куда девать с полтонны перекисшего молока: коровы и свиньи жрать отказываются, а в пруд не сольешь - вся рыба сдохнет.

За этими разговорами стемнело. Руководители, приняв по последней, тревожным шепотом пригласили нас следовать за ними.

Выйдя за ферму, мы сразу увидели над указанным днем местом рой огоньков. Огоньки были такие крупные, что всякого рода светляки исключались - это было ясно даже нам, городским.

Подошли поближе. "Светляки" вырывались из-под земли и тут же с треском лопались, крепко при этом воняя. И тут вспомнилось: лекция по неорганике на первом курсе и профессор Избеков, рассказывающий нам про фосфин. Именно такой чесночный запах ощущали мы, когда ассистент показывал нам на лекции эксперимент с получением PH3. Конечно, при той концентрации фосфина, которая была в атмосфере большой химической, запах по сравнению с миазмами на колхозном поле был "Шанелью N 5", но общее явно ощущалось.

Моих химических знаний четверокурсника достало на то, чтобы сразу шугануть шальную мысль о том, что внесенные в почву фосфорные удобрения могли встретиться с каким-то сверхсуперсильным восстановителем, который перевел фосфат в фосфин. Тем более что председатель колхоза заверил нас, что удобрения на это поле сроду не вносились.

- Вероятно, кто-то когда-то закопал сюда что-то химическое, - выдвинул я рабочую гипотезу. Тут партийный секретарь внезапно возбудился:

- А как же! Помню осенью сорок первого тут пару дней стояла воинская часть, и они готовили бутылки против танков.

Сказанное озарило темную проблему ярким сиянием. Мы, дети войны, были, конечно же, наслышаны о "коктейле Молотова" - растворе белого фосфора в керосине, которым располагала наша армия в борьбе с танками Гундериана. Возникло более чем очевидное предположение, что тара с неиспользованным белым фосфором была закопана. За годы лежания в земле тара прохудилась (прокорродировала?), и фосфор, лишенный контакта с воздухом, восстановился до фосфина.

Фосфин... Аналог аммиака... Стало быть, надо всю эту химию обработать чем-то кислотным [K1].

- Ведите меня в магазин! - с суворовской решимостью определился я.

- Так, может, после в магазин,- озаботился колхозный председатель,- а сначала это дело провернуть. А уж если невтерпеж, то я пошлю кого-нибудь, и они мигом принесут. И не магазинное, а чего поядренее.

- Пару бутылок уксуса мне нужно!

- Уксуса??!! - дуэтом ужаснулись оба колхозных руководителя.- Что в Киеве уже уксус потребляют?

Мой монолог о наличии на атоме фосфора в фосфине свободной электронной пары, охотно присоединяющей протон, у колхозного начальства сочувственного отклика не нашел. Сбегавший же в магазин малец сообщил, что уксуса там нет. И тут, вдохновленный установленным диагнозом, я осведомился у руководителей:

- А что, молоко ваше давно скисло?

- Да уж да-а-вно...- недоуменно переглянувшись, сказали разом председатель и секретарь.

- Давайте его пустим в дело!

- Если бы его можно было - в дело, то не стали бы ждать твоего приезда! - с горечью заметил председатель.

- Будем им заливать фосфор!! - предложил я.

- А акт о том, что молоко на это пошло, ты подпишешь? - радостно встрепенулся председатель.

Через полчаса состоялась единственная в своем роде акция: дезактивация продуктов восстановления фосфора прокисшим молоком, которое, кстати, пахло куда круче, чем фосфин. Акт я подписал.

Нас провожали с триумфом и банкетом и предлагали приезжать еще.


Получение и самовоспламенение фосфина
Получение и самовоспламенение фосфина



Нейтрализация?..
Однажды вечером какого-то из 60-х годов, проходя мимо студенческой лаборатории физической химии, я услышал доносившиеся оттуда непонятные звуки - не то уханье, не то стоны. Заглянул. И увидел зрелище, которое привело бы в смятение человека с куда более прочными нервами, чем у меня: посредине зала стояла, растопырив руки и вопия отверстым ртом, какая-то девица. Из девичьих уст при каждом вопле извергалась пена такой интенсивности, какая была бы под силу разве только новенькому огнетушителю. Вокруг девицы бегал мертвенно бледный доцент Владимир Семенович Г. в состоянии, близком к обморочному.

Выяснилось вот что (подробности, понятно, узнал позже). Тем вечером к Г., сидевшему в одиночестве в своем кабинете, зашла девица и, проявив неплохую химическую эрудицию, сказала, что запачкала блузку ржавчиной и потому просит щавелевую кислоту, чтобы удалить пятно.

Попроси дева сулему, Владимир Семенович, безусловно, ей бы не дал. Но щавелевая кислота? К тому же студентка, которая знает, что оксидное железо образует растворимые оксалаты...

Просимая кислота была ей вручена. Дева тут же, выйдя в коридор, заглотнула назло неведомому подлецу, гнусно воспользовавшемуся девичьей доверчивостью, несколько граммов химиката. Это количество щавелевой кислоты, к её удаче, было существенно меньше того, от которого перемещаются туда, где бедные обманутые девушки в хитонах разгуливают по райским кущам, в то время как обманщики расплачиваются за содеянное, доходя до кондиции в жирно кипящей смоле. Но жечь в девичьих внутренностях начало здорово. Так сильно, что девица тут же передумала возноситься наверх, тем более что подлец пока оставался здесь, внизу.

Поэтому дева вернулась к доценту и, рассказав о содеянном, попросила её спасти. Помертвев от ужаса, Владимир Семенович, все же не потерявший химического самообладания, трясущимися руками приготовил концентрированный раствор бикарбоната натрия и влил деве в глотку. Дальше - понятно. Любой восьмиклассник, имеющий по химии тощую тройку, легко подсчитает, что при взаимодействии тридцати граммов питьевой соды с кислотой выделяется примерно 10 литров углекислого газа.

Эти 10 литров в считанные секунды превратили деву в средних размеров дирижабль. Отчего ее организм не воспарил, но принялся стравливать излишний газ.

Дева, быстро придя в себя, поспешно удалилась, даже не оставив визитной карточки. Я же принялся приводить в порядок, хотя бы относительный, Владимира Семеновича, на что потребовалось гораздо больше времени, чем на спасение жертвы.


Пена - тушение пожара


ОГЛАВЛЕНИЕ


УКРОЩЕНИЕ БЫТА





Эпизод первый
Неласковым осенним днём был вытребован моим другом Саней к нему домой. Причина уважительная - приобретение тостера.

Пришёл. Тостер весь блестел и издевательски-надменно отражал Саню, крайне невыгодно подчёркивая то, на чём, вообще говоря, акцент делать не следовало.

- Ну и как? - загордился Саня.

Блеск! - осторожно подтвердил я, имея в виду пока только форму, но не содержание.

Прочитал немецкую инструкцию. Оказалось, проще передовой из "Правды": режь хлеб ломтиками и клади в уготованное для него помещение.

Немного волнуясь, Саня включил прибор. Тостер как-то нервно загудел, а его глазок заполыхал светом, нахальным и зелёным. Саня вложил в него ломоть украинского хлеба. Гудение тостера тут же приобрело негодующе-презрительный оттенок.

Хлебушко наш ему, паразиту, вишь, не нравится! - сказал Саня с невесть откуда взявшимся кержацким прононсом.

В ответ на это обидное предположение тостер, как это свойственно немецкой нации, без объявления войны плюнул в Саню недожаренным хлебом. Саня схватился за лоб, а тостер победно загудел в ритме марша что-то, напоминающее "Ах, майн либер Августин".

Саня, потирая чело, повторил манипуляцию, на этот раз благоразумно помолчав. Но, тостер, по-видимому, оскорбился всерьёз, потому что стрельнул хлебом почти мгновенно. Своего соотечественника Гаусса тостер, по-видимому, не уважал, потому что залепил ломоть точно в ту же точку на Санином челе.

Может быть, герр тостер и впрямь не привык к ржаному? - стараясь, чтобы это было услышано прибором, предположил я подхалимски-вежливо.

- Может быть... - стиснув зубы, согласился Саня и впёр в тостер скибку белого батона.

Интеллигентная выпечка ещё более не понравилась тостеру, так как он, придав гудению негодующий оттенок, выстрелил в Санин череп, и попал, аккурат, в полюбившееся ему место, которое уже покраснело и стало чуть бугриться.

Саня, что бывало с ним редко, круто высказался. Услышав очередное оскорбление от этого плебея, тостер негодующе подпрыгнул и в его гудении гнусаво, но достаточно чётко послышалось: "Руссише швайн". Прилагательное показывало, что тостер - физиономист неважный.

- Погуди ты мне! - пригрозил Саня национал-шовинисту, сунул в него очередной ломоть и сделал три шага в сторону.

Тостер, ни на миллиметр не изменяя положения, аккуратно уложил недожаренный тост во вздувшуюся шишку.

- У-у-у, зараза! - сотрясаясь ненавистью страстно проговорил Саня.

- Ты бы с ним повежливее, и на "вы", - предложил я рецепт укрощения.

Саня презрительно хмыкнул, сунул в тостер следующий кус батона, просчитал до семи и внезапно резко, как в мазурке, прыгнул в бок. Манёвр удался только в том смысле, что хлеб угодил ему в переносицу.

Следующие минут двадцать Саня метался по кухне, стараясь, чтобы между перемещениями не было никакой системы. Но, видимо, по части случайных чисел тостер тоже был парень не промах, потому что пол густо усеялся кусками белого и чёрного хлеба, отскочившими от разных мест Саниной анатомии, преимущественно всё же от головы.

Рита застала мужа, когда он, бросив в тостер очередной кусок, уползал по-пластунски, извиваясь, словно уж. Молча поглядев, как на этот раз снаряд вонзился Сане в северную часть джинсов, которая в этой пластунской ситуации была деталью наиболее выдающейся, Рита взяла слово. И уже никому его не отдавала...

..................................

После ухода Риты Саня, старательно убрав хлебные гильзы и снаряды, две минуты собирался с духом, затем решительно приступил к тостеру, и воткнул вилку в розетку. Но, то ли из-за душевного расстройства по поводу строптивого прибора, то ли находясь в коллапсе после Ритиного комментария, воткнул штепсель в находившуюся рядом розетку радио. И тут же раздалось:

- Сьогодні на ланах Черкащини...


Эпизод второй
Полотёр был сработан в городе Чичерске Белорусской ССР на заводе имени XXII съезда КПСС. Изготовитель гарантировал год безупречной работы агрегата при условии "выполнения инструкции".

Машина была только привезена из магазина. Вид у неё был фатоватый, но с оттенком потрёпанности. Похоже было, что в прежней, домашинной, жизни полотёр пожил вволю. Он сильно смахивал на слабовольного интеллигента средней руки, превратившегося в результате жизненных потрясений и многолетнего зашибания в ханыгу. Несоответствие их - полотёра и хозяина - друг другу сразу бросалось в глаза. И сразу становилось ясно, что от этого симбиоза хорошего ждать не стоит.

Пока я знакомился с объёмистой инструкцией, Саня увлечённо комментировал прочитанный накануне сборник философа Бердяева, крайне невыгодно характеризуя последнего. Прибор же, похоже, маялся похмельем и внимал страстным Саниным тезисам с тяжёлым отвращением.

- Начнём со спальни! - бодро сообщил Саня план эксплуатации полотёра, направил его в сторону опочивальни и нажал на тумблер. Полотёр проехал пару метров в указанном направлении, а затем круто повернул, упёрся в хозяйственный шкаф в коридоре и отключился.

- Да нет же, не туда! - мягко упрекнул Саня машину, развернул её на 180 градусов и снова включил питание.

Полотёр тотчас крутанулся на те же градусы и снова прилип к шкафчику, стуча от нетерпения щётками.

- Что за чёрт! - помянул Саня нечистого.

Полотёр был взят на руки, отнесен в спальню и задействован непосредственно уже там. Но только включили ток, агрегат с неожиданной для его плебейской внешности балетной грацией обогнул Саню и на третьей скорости примчался к вожделенному шкафчику.

Начиная догадываться о причине маниакальной настойчивости машины, я приоткрыл дверцу шкафа: на полке, мерцая недобрым синим цветом, стояла бутылка хозяйственного денатурата. Я взял отраву и переставил её на подоконник в столовой. Полотёр встрепенулся, загудел и, круша стулья, помчался к бутылке.

- Та-к-ак..., - угрожающе сказал Саня, - а этого не хочешь? И, схватив бутылку, разухабистым жестом Стеньки Разина швырнул её на балкон. Бутылка лопнула с шумом, и из неё потекла жидкость. По квартире пошёл ядреный запах. Полотёр горестно пошатнулся, взрыднул и попёр на Саню, который еле успел отскочить. Машина тут же резво развернулась и двинулась на хозяина.

- Торро! - подбодрил я друга.

Но, как выяснилось, Сане было не до шуток, хотя бы потому, что и полотёр был не намерен шутить? Через пять минут лицо сохранил только нерушимый, стадионного размера, обеденный стол, всё же остальное напоминало заключительную мизансцену "Сечи при Керженце". Поле было усеяно мёртвыми костями посуды, цветочных горшков и осколков неизвестного происхождения. Саня со сноровкой, мало напоминавшей Сирано, зонтиком оборонялся от агрессора, не причиняя ему ни малейшего вреда, но круша все остатки семейного сервиза. Пришла Рита.

..........................................

К вечеру явился начитанный Санин брат Яня и, с трудом совладав с собой после увиденного, заметил, что город Чичерск получил своё имя только в 20-х годах. А прозывался он до того с образностью, свойственной славянской топонимике, - Пропойском.


Эпизод третий
Был званый именинный обед. На день рождения Сане по его заказу мы подарили машину для мойки посуды. Первая такая машина была, наверное, у Щербицкого. Вторая - уж точно у Сани.

После десерта Саня возжелал испытывать агрегат. Рита заинтересованно ждала. Дождалась быстро.

Саня загрузил машину колонной глядящих друг другу в затылок послетрапезных тарелок и жестом академика Королёва нажал на кнопку. Машина сказала "Поехали!" и поехала. Она смачно плюнула на первую из тарелок и начала быстро перебирать лапами щёток, размазывая по её поверхности жир и остатки горчицы. За считанные секунды тарелка покрылась ровной плёнкой неаппетитной грязи. Когда машина посчитала, что слизь на поверхности дебютанта доведена до кондиции, она выбросила тарелку вертикально вверх. Саня в яшинском броске успел её схватить, сохранив комплектность семейного сервиза и прочность брачного союза.

Работал агрегат споро, так что через каких-нибудь пяток минут на столе стояла горка посуды, одинаково покрытых серой и дурно пахнущей плёнкой. Поработала машина на совесть, так как отмыть эту плёнку тёплой водой оказалось невозможно. Пришлось окатить тарелки крутым кипятком. Плёнка враждебно зашипела, скукожилась, но устояла.

- Наждаком надо! - с неуместным злорадством посоветовал я.

- По лысине! - уточнила Рита.

.............................................

Придя к другу через несколько дней, я, по примеру прошлых приобретений ожидал увидеть в квартире очередной разгром, но было тихо и где-то даже благостно. На вопрос, где Саня, Рита, по-моему, даже без разочарования сказала, что он на кухне моет с помощью агрегата посуду. Действительно, из кухни раздавался достаточно мирный рокот агрегата.

Заранее преисполнившись пиететом к укрощенной машине, я пошёл полюбоваться её работой. Агрегат лихо стучал, симулируя, как выяснилось, бурную деятельность. Тарелки же ровными рядами были выстроены на полу, и предпоследнюю из них со стахановской сноровкой обрабатывал семейный пёс Шибзик, прозванный так за вздорность характера и непредсказуемость поступков. Мне трудно сказать, можно ли назвать момент, когда в кухню вошла Рита, подходящим...

* * *

Я посетил супружескую чету пару дней спустя. Посуда в шкафу и очки на Сане были новыми.


Тостер


ОГЛАВЛЕНИЕ


ВЫМЫШЛЕННЫЙ ИЗОБРЕТАТЕЛЬ





Одну из глав в своей первой детгизовской книжке "Девятый знак", вышедшей в начале 60-х, я начал с истории о бенедиктинском монахе Лоренцо Пика из монастыря Святого Назера. История повествовала о том, как Лоренцо Пика, занимаясь по поручению папы Клемента Пятого поисками "философского камня", случайно наткнулся на способ приготовления термокраски - композиции, изменяющей при нагревании свой цвет и возвращающий его при охлаждении. Все это было придумано от начала до конца и было откровенным подражанием "Золотой розе" Паустовского. Кроме того, там я ввернул незнамо зачем фразу о том, что, дескать, телескоп был изобретен моим вымышленным героем еще за 200 лет до Галилея.

Спустя лет 20 я наткнулся на справочник по химии для школьников, изданный не где-нибудь - в Москве, где указывалось, что термокраски впервые были найдены ученым монахом Лоренцо Пика в 14-м веке.

Еще через несколько лет в одной ученой книге по истории науки и техники в помещенной в конце издания "Хронологии научных открытий" я узрел имя моего героя как автора уже двух изобретений - телескопа и термокраски. Очевидно поэтому при упоминании Галилея "Хронология" отмечала, что великий учёный обогатил науку выдающимися открытиями в области физики, но об изобретении телескопа ничего не говорилось. Мало того, что гения тиранила святая инквизиция, так его ограбил еще и я.

Ответственность за эту галиматью несут составители словаря и "Хронологии", черпающие сведения из научно-художественной литературы для среднего школьного возраста. К счастью, она не попала в "красное" издание Большой советской энциклопедии и уже хотя бы поэтому не получила распространения, а то мне бы этот грех не отмолить.

Впрочем, в этом согрешении повинен не я один: с такой степенью достоверности частенько делалась история на Руси, особенно советская.


Подтасовка истории


ОГЛАВЛЕНИЕ


ОТРЫВКИ ИЗ КНИГИ ФЕЛИКСА КВАДРИГИНА:
"НА БАЙДАРКЕ"
Москва "Физкультура и спорт", 1985.





Закупка провианта
Именно в правильной и чёткой организации закупок продуктов заложена львиная доля успеха байдарочного похода. (Честно говоря, пишущий этот раздел не знает, какая там именно доля положена льву, да и не собирается об этом узнавать, поскольку убеждён, что успех целиком и полностью зависит от продуктового обеспечения, а всё остальное - попросту ерунда.)

Вся многообразная и предельно кропотливая деятельность по закупке продуктов возглавляется Завхозом. Несмотря на столь прозаическое наименование, в табели о рангах Завхоз стоит лишь чуть-чуть ниже Адмирала. Нередко можно увидеть, как Адмирал суетливо выполняет краткие и властные распоряжения Завхоза, а в то же время на льстивое (да, именно льстивое!) канюченье Адмирала, вымаливающего у Завхоза ненормативную банку сгущёнки, Главный Хранитель Продовольствия и ухом не ведёт. И правильно делает, ибо твёрдость характера - главнейшее из качеств, которые должны быть присущи Завхозу. Главнейшее, но не единственное. Потому что Завхоз должен обладать памятью профессионального разведчика. Попробуйте запомнить, в чьей байдарке, в чьём рюкзаке и в каком количестве хранятся продукты пятисот четырёх наименований! И ещё: Завхоз должен считать, как ЭВМ, и в сотнях ячеек своей памяти держать данные о количестве каждого из продуктов и по каждому из них учитывать расход и приход при попутных закупках.

И, конечно же, Завхоз должен обладать неисчерпаемыми запасами обаяния (шарма), красноречия и оптимизма. Первые два качества необходимы для того, чтобы уговорить продавщицу, разбуженную в половине двенадцатого ночи (в село с магазином предполагали добраться ещё засветло, но третья байдарка пропоролась) продать хлеб и два килограмма макаронных ушек.

Оптимизм же Завхозу необходим для того, чтобы окончательно не потерять веру в человечество. Потому что легко, очень легко решить, что homo sapiens если чем и отличается от остальных приматов, то лишь во много раз более неуёмным аппетитом.

Увы, подобных гибридов-завхозов не бывает. Более того, природа столь богатая на выдумку в проявлении человеческих характеров, здесь стала непонятно скупой и сотворила лишь два полярно различающихся типа Завхоза.

Один из них рубаха-парень, балагур и весельчак. Первые шесть дней похода вы от него без ума. Кок смотрит на балагура влюблёнными глазами, ибо столь широких и безотказных возможностей для проявления своего незаурядного мастерства у него ещё никогда не было. И прочие участники похода дарят Завхоза бурной любовью, потому что кормят их так, как не смогла бы этого сделать и тёща, к которой вы впервые приехали погостить с молодой супругой. К исходу первой недели выясняется, что до конца похода остаётся девятнадцать дней, два килограмма ржаных сухарей и три пучка сухой петрушки. А до села Падь, в котором, может быть, есть ларёк (а скорее всего нет), надо плыть ещё девяносто километров.

Второй тип Завхоза эмоционально (да и интеллектуально) тоже несложен. Это сквалыга. Перед началом похода, когда на монтажной площадке кипит работа по сборке байдарок, завхоз-сквалыга вынимает заранее припасённый мешок и складывает в него все продукты (жестяные банки внизу, стеклянные - повыше, ещё выше - мешочки с крупой и, наконец, на самом верху - лавровый лист и вермишель). Отныне вся деятельность и все помыслы (нет, почему тайные? Абсолютно явные!) Завхоза-сквалыги поглощены лишь одной страстью: довезти мешок до конца похода в полной неприкосновенности. Надо ли говорить, что пока Завхоза поглощает эта страсть, участники похода не поглощают практически ничего.

Однако сохранить мешок в абсолютной неприкосновенности Завхозу не удаётся. Время от времени мешок приходится развязывать. При этом на физиономии Завхоза отражаются такие нечеловеческие муки, что у сентиментальной части экипажа на глазах выступают слёзы. Тем не менее, чувствительность не мешает туристам гневно вопрошать за трапезой: "Почему это хорошо прокипячённая и, кажется, даже дистиллированная вода, в которой по недоразумению плавает одна макаронина, называется макаронами по-флотски?"

Продолжать далее Завхоз обычно не даёт. Перебив вопрошающего, он начинает нудным голосом читать на память (а память, как мы знаем, у него отменная) наиболее жуткие страницы из книги профессора Покровского "Ожирение". Если проф. Покровский не помогает, Завхоз отставляет миску с аскетическим блюдом в сторону и с интонациями, которым позавидовал бы великий трагик Томазо Сальвини, начинает обличать весь экипаж от Адмирала до малолетки-юнги в тунеядстве, обжорстве, патологической жадности и во многих других пороках, которые здесь даже не хочется вспоминать.

Тем не менее, если вам придётся выбирать между этими двумя типами завхозов, то решительно останавливайтесь на втором. Только в этом случае из похода вернутся умеренно похудевшие и окрепшие туристы, а не тени-дистрофики, качающиеся от слабого утреннего ветерка. Тем более что у вас в запасе имеется один блестящий рецепт, который позволяет если не полностью обуздать плюшкинские наклонности Завхоза, то, по крайней мере, ввести их в разумные рамки. И всего-то надо объединить в одном лице Завхоза и Кока. И это будет тот самый случай совместительства, о котором можно только мечтать. Ибо естественное желание Завхоза доставить в конечный пункт похода продукты в полной неприкосновенности будет нейтрализоваться стремлением Кока явить своё искусство в полном и достойном его поварской славы блеске. Правда, к концу похода Завхоз-кок начинает страдать раздвоением личности и становится мизантропом, но эти болезни (особенно первая) быстро проходят.

После такой преамбулы необходимо сформулировать некоторые важные правила. Первое из них: перечень продуктов должен быть строго продуман.

От такого утверждения веет унылой банальностью, но необходимость продумывать продовольственные закупки всё же не исчезает.

Прежде всего, не полагайтесь на ваши домашние вкусы и аппетиты. И то, и другое в походе полностью изменится. Потому что ваш супруг, который дома сатанел от одного вида перловой каши, на маршруте будет уписывать этот продукт (да ещё в странном сочетании с килькой в томате) с непонятной и даже пугающей скоростью. Но, с другой стороны, не стоит ориентироваться на этот безусловно и априорно громадный аппетит, ибо, как говаривал один наш знакомый Завхоз: "Съесть можно и слона!"

Естественное стремление обеспечить себе душевный комфорт несомненно приведёт неопытного Завхоза к идее закупить сразу все необходимые продукты. В этом стремлении его укрепят те острые и гневные стрелы, которые сыплются с газетных страниц на сельскую потребительскую кооперацию. И, тем не менее, можете быть абсолютно уверены: в какой бы отдалённый (медвежий, заброшенный, богом забытый - ненужное зачеркнуть) уголок вы ни забрались, ручаемся: макароны, мука, сахар и карамель "Взлетная" найдутся там непременно.

Не станем давать советов относительно ассортимента и количества заготавливаемых продуктов. Предоставляем неопытным Завхозам самим пройти нелёгкий путь проб и ошибок: нажитая на этом пути мудрость будет куда полезнее, чем рафинированная книжная. Хотим только предостеречь оптимистов (будут и такие!), которые возлагают слишком радужные надежды на подножный корм: дескать, рыбу, которую мы наловим, нам всю и так не съесть, а картофель для ухи - неужели на окрестных берегах не накопаем?!

Считаем необходимым со всей категоричностью заявить: во-первых, рыбная диета наскучит вам к исходу второго дня; во-вторых, напоминаем, что в большинстве местностей молодой картофель колхозники не копают, совершенно справедливо считая это баловством. Если же вы решитесь стать на скользкий путь картофельного браконьерства, то учтите, что судьей может вам быть не только Бог.

На провиант в большей степени, чем на что-либо другое, распространяется закон: все, что может промокнуть, промокнет. Но стоит ли говорить, что коль скоро промок спальник, то вы высушите его на костре поплатившись за это двумя-тремя подпалинами. Макароны же, хотя бы раз побывавшие в воде, в дальнейшем можно употреблять разве что при великом гладе, либо при столь же великом энтузиазме. До первого доходить не стоит. Что же касается второго, то, право, его лучше направить на дела более благородные и полезные, чем поглощение слипшихся и абсолютно не развариваемых макарон.

Вот почему незыблемым является следствие из только что приведённого закона: все продовольствие должно быть завёрнуто в надёжные полиэтиленовые мешочки. Исключение из этого правила может быть сделано лишь для сала и подсолнечного масла. Но чтобы не перегружать свою память исключениями, упаковывайте в пластиковые мешочки и эти "непромокаемые" жиры.

Второе правило хранения закупленных и транспортируемых продуктов также вытекает из того же закона: все, что может быть разбито, разобьётся. Поэтому подсолнечное масло, сухое вино для празднования именин и других событий, спирт для аптечки и жидкость от комаров упаковывайте в полиэтиленовую тару.

Одно небольшое, но важное замечание относительно подсолнечного масла. Дело в том, что фляга с этим ценным продуктом будет протекать. С каким бы кряхтением и стенанием вы ни закручивали пробку пластмассовой фляги, масло просочится через неё с такой же неизбежностью, с какой день сменяется ночью. Выход здесь лишь один: сделать под пробку резиновую прокладку или залить пробку свечным парафином. Средство не ахти какое надёжное, но всё же какую-то страховку оно даёт. Не от вытекания масла, нет. Просто, когда вы обнаружите, что фляга пуста, вы сможете жарить рыбу на парафине. Если же кто-либо из туристов-юмористов заметит, что рыба отдаёт церковными свечами, это будет означать: Адмирал не сумел в этот день дать экипажам должную нагрузку, либо Кок оказался не на высоте.


Пищи варение
Туристско-мемуарная литература настолько забита описаниями божественного вкуса похлёбок, пропахших горьковатым дымом и оттого, конечно, ещё более вкусных, что за одно упоминание о трапезе вокруг костра под крупными звёздами над сонно плещущейся рекой следует штрафовать, как за переход улицы на красный свет с заранее обдуманным намерением.

Вот почему мы не станем воздействовать на слюнные железы поклонников французской кухни, описывая последние достижения в этой области. Оставим подобную гастрономическую лирику гурманам-поэтам и сразу же приступим к сути дела.

Нам придётся начать с сурового, но точного и исчерпывающего языка математики.

На первый взгляд, наличный набор продуктов не оставляет места для фантазии повара. Но в данном случае фантазии как раз и не нужно. Предположим, что у вас имеются девять разновидностей продуктов. Оказывается, если комбинировать их в различных сочетаниях от двух до девяти, то можно приготовить 256 (двести пятьдесят шесть!) различных блюд. Даже если исключить некоторые не очень пригодные сочетания (например, соль + вода, соль + сахар + вода), всё равно остается такой внушительной ассортимент блюд, перед которым меркнет меню ресторана "Метрополь".

Отсюда следует, что первым качеством Кока должно быть более или менее свободное владение элементами алгебры.

Второе качество, которым должен обладать Кок, - это смелость в сочетании с некоторой долей здорового нахальства. Действительно, в обычных, то есть непоходных, условиях никто не решится предложить вниманию питающейся публики комбинацию "перловка + корица + томатная паста". Но если утром Кок объявит, что в ознаменование... (в ознаменование чего именно - см. раздел "Туристские праздники") народонаселению предлагается необыкновенное блюдо, каковое он примется стряпать с величайшей таинственностью, то, ручаемся, публика будет есть означенную комбинацию, славословя необыкновенное искусство Кока.

Если Кок не очень уверен в себе либо группа попалась необыкновенная, можно подсадить в группу клакера. Для этой цели более всего подходит Юнга, которого следует подкупить разрешением в течение трёх дней облизывать крышки открываемых банок со сгущёнкой.

Третьим качеством Кока должна быть неколебимая уверенность в себе. Пусть с первых же дней похода его участники проникнутся сознанием того, что поварская служба - самая каторжная и в то же время самая квалифицированная. Это мнение следует изредка подкреплять. Для этого лучше выбрать момент, когда какой-нибудь зарвавшийся или зажравшийся (эпитет хотя и грубый, но в данном случае, несомненно, верный) турист, отведав очередную комбинацию, робко заявляет:

Братцы, а каша-то сегодня не того... не тянет...

Коку надлежит тотчас же отреагировать следующим образом (психологическая действенносгь гарантируется):

а) отставить миску с едой;

в) скорбно опустить уголки рта;

в) тяжело подняться;

г) неторопливо (неторопливо!) подойти к Адмиралу;

д) молча (молча!) протянуть ему поварской жезл - поварёшку;

е) спросить, на какую должность ему надлежит перейти с сего мгновения.

Не стоит говорить, что следующие десять минут пройдут в нестройных, но очень громких заверениях о совершеннейшем к нему, Коку, почтении и уважении. Критика, дерзнувшего усомниться в ультрапревосходнейших качествах приготавливаемой Коком пищи, подвергают остракизму, и незадачливый вольтерьянец на недельный срок переводится на самую грязную и унизительную ассенизаторскую работу: закапывание пустых банок и картофельных очисток при снятии со стоянки.

Было бы неверно, однако, считать, что авторитет Кока может держаться только на режиме подавления. Нет, время от времени он действительно должен поражать народ чем-то совершенно необыкновенным и вкусным.

Приведём некоторые рецепты.

Луковый суп "паризьен". В кипящую воду засыпаются мелко нарезанные плавленые сырки (на один литр воды полтора сырка), которые при интенсивном перемешивании полностью растворяются. Затем в следующей последовательности добавляются: вермишель (немного), тушёнка (много), томатная паста (немного) и соль (по вкусу). Суп готов. Единственный недостаток этого блюда - его всегда мало. Да, и в супе нет лука, но, как говаривал один из героев О. Генри, вовсе не обязательно, чтобы из подмоченных акций текла вода. Впрочем, если у вас есть лук, то добавляйте его, но предварительно поджарив на подсолнечном масле (в данном случае сало исключается!).

Гусь на вертеле. Это блюдо обычно предлагается на завершающей трапезе по случаю окончания похода Гусь покупается в близлежащем селе.

Гуся необходимо тщательно ощипать, выпотрошить, разрезать на куски и хорошенько обжарить на сковороде. Подрумянившегося гуся нанизать на вертел (шампуры) и подавать к столу. Внимание! Не вздумайте обжаривать гуся, нанизанного на вертел целиком. Здравый смысл и общая теория теплопереноса показывают, что невозможно целого гуся равномерно поджарить и снаружи, и изнутри. Описания подобной операции (да ещё совершаемой над цельными бычьими тушами) в романах из старинной жизни следует относить на счёт безответственности их авторов.

Ленивые вареники с вишнями. Если ваш маршрут пролегает по вишнёвым местам, грешно отказаться от мысли приготовить вареники с вишнями. Однако именно эта мысль и приводит в трепет Кока, поскольку участников экспедиции всего восемь, и каждый из них (не исключая страдающего печенью боцмана) съедает по восемнадцать вареников (больной боцман съедает их гораздо больше). Налепить вареников на эту прорву невозможно! Но тут отлично сработает модификация этого блюда, называемая "ленивой". В кипящую воду засыпают вермишель, добавляют соль и необходимое количество (не менее одной банки, но и не более шести) сгущенного молока, затем всыпают вишню, лучше - очищенную от косточек, но можно и с таковыми (вареники-то ленивые!). Вишня кладётся в строгой пропорции: чем больше, тем лучше.

Праздничное пирожное. Банку со сгущённым молоком кипятят в течение трёх часов. Затем воду выливают (хотя кипятили банку долго, но особенного навару с неё вы не получите), банку охлаждают, вскрывают, намазывают образовавшийся чудный крем на сухие хлебцы, сверху украшают любыми ягодами.

Суп "фантази". Готовится в самый последний день похода. Технология его необыкновенно проста. В котелок ссыпаются все (все!) остатки из всех (всех!) мешочков, добавляется вода, и всё это кипятится в течение часа. Варево получается на удивление вкусное.

Приятного аппетита!


Обед туриста


ОГЛАВЛЕНИЕ


"МОЯ ЖИЗНЬ В ИСКУССТВЕ"





Год был, если не ошибаюсь, 50-й. Возвращаясь из каких-то туристических разъездов, я завернул на пару дней в Крым - навестить родителей, которые отдыхали в санатории. Днем, отправившись на санаторный пляж, обратил внимание на старика, который, несмотря на то, что его голый череп был прикрыт носовым платком с завязочками, боялся выйти из под навеса и гортанно кричал оттуда на купающегося внука, призывая того не заплывать далеко. При этом на шее деда вздувались вены - такие широкие и сизые, что было боязно за их целостность.

Какое-то время спустя в образовавшейся стихийно на пляже компании возник необязательный трёп о причинах и обстоятельствах эмиграции композитора Глазунова из Совдепии в 26-м году. Как водится, высказывались различные предположения, к которым дедок явно прислушивался. Вдруг он вмешался в беседу и, ткнув пальцем в грудь, заросшую густым седым волосом, возопил:

- Вот здесь, здесь Саша плакал, когда уезжал!

Компания, понятно, уставилась сначала на сивую поросль, потом - на старика.

- Да, - подтвердил старик, - здесь и рыдал!

- Были б рады узнать, с кем имеем честь? - церемонно осведомился я.

- Николай Николаевич Евреинов! - представился старик.

- Тот самый, из "Мира Искусства?" - крепко удивился кто-то из собеседников.

- Тот, тот, - согласился старик.

- А вы не того?.. - поинтересовался кто-то.

- Если под "того" вы разумеете "это", - ответствовал старец, - то, как видите, я, если уже не мыслю, но, по крайней мере, существую. А ежели ваше "того" - эвфемизм, сами понимаете, чего, то, как ни удивительно, пронесло. Пронесло-с...

(Написав это, заглянул в "Литературную энциклопедию" и узнал, что Николаю Николаевичу в том 50-м был 71 год, как мне сейчас... Вот вам и "старик", "дед", "старец"...)

* * *

В 50-х годах к нам в дом частенько заходил живший неподалеку знаменитый в те поры баритон Михаил Степанович Гришко. С моим отцом их сблизило общее заболевание - диабет. Не знаю, как сейчас, но тогда диабетикам для предотвращения ацетонового брожения рекомендовалось в день выпивать 25 граммов водки. Не уверен, что отец прибегал к этой терапии, так как двадцать пять граммов водки он вряд ли выпил за всю предшествующую жизнь. Михаил же Степанович едва ли не каждый день заглядывал к нам, чтобы, как он говорил, сразу принять "тижневу" (недельную) норму. Несмотря на такое лечение, голос его звучал превосходно: в 57-м году на концерте в Большом театре, посвященном столетию со дня смерти Глинки, на котором и мне посчастливилось побывать, Гришко был единственным исполнителем, кто удостоился "биса".

* * *

Году в 60-м одно из весенних воскресений я проводил под Москвой на даче моего школьного друга Давида Кольчинского. Дача ему досталась по наследству от покойного дядюшки. Предстояло вложить немало труда и средств, чтобы эту развалюху сделать пригодной для жилья. Домик выглядел особенно жалко на фоне окружавших его дач, от которых веяло солидностью и достатком.

- Ребята, не можете ли вы мне помочь? - услышали мы зов, исходящий от небритого мужичка, одетого в потрепанную телогрейку. Мужик стоял у забора соседней дачи и просительно глядел на нас.

Оказалось, что всего делов - стащить с чердака лестницу и занести её в комнату, что мы с Давидом и сделали за несколько минут. Комната соседской дачи оказалась интересной: все её стены были увешаны фотографиями с автографами. Приглядевшись, я увидел, что большинство персонажей на фотографиях принадлежали к музыкальному миру и занимали в нём видные места: Гольденвейзер, Голованов, Нежданова, Козловский, Обухова...

Уйти от такого изобилия великих было трудно, и я несколько бесцеремонно стал внимательно рассматривать фотографии, на каждой из которых были начертаны весьма лестные слова в адрес того, кому они были дарены.

- Интересуешься? - спросил мужик.

- Интересуюсь, - подтвердил я и не преминул осведомиться: - А вы что - из музыкантов?

- Да... имел некоторое отношение, - сказал мужик, напирая на слова "имел" и "некоторое". - А теперь - меня мало кто помнит. Батурином зовусь!

- Батурин?! Александр Иосифович? - изумился я.

- Он самый! - удивленно протянул певец. - А ты откуда меня знаешь?

- Кто же вас не знает! - польстил я. - Один Томский в записи чего стоит! А о вашем Вильгельме Телле - кто не слыхал!

- А ты кто ж? Из музыкантских? - осведомился Батурин.

Когда выяснилось, что ни я, ни Давид к музыке не имеем никакого отношения, Батурин до того растрогался, что тут же усадил нас за стол, выставил початую бутылку, и началась беседа. Говорено было много, но запомнилась лишь одна история, рассказанная певцом.

Году в 29-м группа певцов Большого - Барсова, Рейзен и наш собеседник - были командированы в Милан для профилактической поправки голосов. Добираться в то время до Милана можно было только через Париж, и, конечно, солисты Большого не преминули там задержаться. Каким-то образом об их пребывании в Париже стало известно газетчикам - в те времена появление столь видных лиц из совдепии было событием нечастым. Из газет проведал о коллегах Шаляпин, который, вызвонив группу в одной из парижских гостиниц, пригласил их к себе скоротать вечерок.

Идти к отщепенцу было, конечно, боязно. Но и упустить возможность встретиться с гением было невозможно. И вокалисты, подвывая от ужаса и оглядываясь по сторонам, пошли на квартиру к Шаляпину.

Из диалогов того вечера, о которых рассказывай Батурин, запомнил лишь один. Батурин повествовал о нем с нескрываемой гордостью. Под конец вечера Шаляпин, обращаясь к гостям, с понятным интересом осведомился:

- А кто в Большом сейчас мои партии поёт? Бас-баритон Батурин, потупившись, сказал:

- Выходит, что я, Федор Иванович... Тут же последовала реплика Шаляпина:

- Так им, сволочам, и надо!

* * *

История о том, как я в 69-м году с туристской группой, состоявшей из сорока трёх донбасских шахтеров, меня и одного (если только одного) гебистского соглядатая, попал на 5 (пять) дней в Италию, заслуживает отдельного рассказа. Здесь же - только об одном эпизоде этой поездки.

Седьмое ноября. Венеция. Представитель "Интуриста" сообщает, что нашей группе устраивает праздничный прием венецианское отделение общества "СССР - Италия".

Вечером достаточно шумной компанией, ибо шахтеры отметили праздник Великой Октябрьской, не дожидаясь официальных торжеств, отправляемся в ресторан. Народу неожиданно много: на наших сорок пять славянских душ с сотню итальянцев, которые молчаливостью тоже не отличаются.

Прием открыла какая-то пожилая, я бы сказал, даже очень пожилая дама - впрочем, из числа тех, которые старыми никогда не бывают. Переводчица объяснила нам, что председательница венецианского отделения общества поздравляет нас с праздником, и шахтеры стали споро накачивать итальянцев горилкой с перцем, приведя большинство из них буквально за считанные минуты в состояние тупого изумления.

Ответное слово интуристовская дама велела говорить мне. Пришлось напрячь глотку и проорать чего-то ритуального. После чего был приглашен к мадам председательше. Приложившись к милостиво протянутой ручке, я представился. Мадам через переводчицу сообщила мне, что она давняя почитательница русской культуры и помнит упоительные дни, когда она пела вместе с Шаляпиным. Вот так, и не меньше.

Я тут же попросил переводчицу уточнить, правильно ли ей послышалось. Она уточнила, и мадам подтвердила, что это так, и даже добавила, что было это в таком-то году в "Севильском цирюльнике", в Монако. Кроме того, она в 20-х годах совершила путешествие в Японию через Сибирь, и это было очень интересно.

- Мадам - Тотти даль Монте?! - трепетно понял я.

Мадам величественно кивнула головой. И осведомилась, приходилось ли мне её слушать.

- Только в записях.

- Тогда, - посоветовала мне Тотти, - ни в коем случае не берите диски "Коламбус", а только "Хис майстер войс".

Пришлось пояснить, что мне, убогому, доступны только пластники нашей родимой "Мелодии". Даль Монте чрезвычайно удивилась:

- А я ничего не знаю о том, что в Москве выпускают мои записи!

Я, уводя разговор с нежелательной колеи, сообщил, что проживаю в Киеве. Услышав это, мадам сотворила улыбку пронзительного ехидства и сказала:

- О, долебричче (знаменитая) Чавдар!

На этом закончилось мое общение с великой Тотти.

* * *

В 72-м году в Уфе читаю спецкурс по физико-химическому анализу жидких систем в Башкирском университете. Живу в гостинице. Как-то вечером возвращаясь после прогулки в номер, жду лифта. Вместе со мной в лифт заходит невысокая женщина, с которой мы выходим на одном этаже. Внезапно моя мимолетная спутница обращается ко мне:

- Прошу прощения, но не могли бы Вы проводить меня в ресторан?

Внешность незнакомки и, главное, её манера держаться не позволяют даже возникнуть мысли о том, что передо мной особа из числа тех, которые ищут корыстных приключений, и я оторопело говорю:

- Пожа-а-а-луйста... Незнакомка поясняет:

- Тут такие дикие нравы, что в гостиничный ресторан женщин без сопровождения мужчин не пускают. А мне после спектакля хотелось бы поужинать.

Представившись и проводив даму в ресторан, я осведомился, какой спектакль она сегодня смотрела. Спутница сказала, что она не столько смотрела, сколько в спектакле участвовала, исполняя заглавную роль в "Манон".

- Господи, - изумился я, вспомнив о висевших в городе гастрольных афишах, - так вы Медея Петровна Амиранишвили?!

- Да, - согласилась народная артистка СССР, - а откуда вы знаете мое отчество?

- Так я ведь я перед отбытием сюда, в Уфу, слушал вас в Киеве в "Трубадуре", где вы пели вместе с батюшкой Петре Амиранишвили.

Спектакль незабываемый, хотя бы потому, что одновременно на сцене услышать отца с дочерью мне пришлось впервые, и я не уверен, что такие случаи часты. Да и пел семейный дуэт прекрасно - вы Леонора, а ваш батюшка - Де Луна!

- Все-таки, насколько я помню, в Киеве нравы не такие дремучие, как здесь, в Уфе.

Я не стал Медею разочаровывать.

* * *

77-й год. В одну из частых в то время поездок в Москву взялся выполнить поручение одной из маминых приятельниц - побывать на Новодевичьем кладбище и посмотреть, в каком состоянии находится могила ее мужа, похороненного там еще в 30-х годах. В этом деле у меня был и свой интерес - положить цветы на могилу скончавшегося за несколько месяцев до этого Сергея Яковлевича Лемешева, творчество которого трепетно любил всю сознательную жизнь.

Оказалось однако, что проникнуть на Новодевичье очень даже непросто: привратник не удостоил меня даже разговором. Убедившись, что Новодевичье, ставшее к тому времени пристанищем для вождей второй категории, обнесено забором непреодолимой высоты, решил идти канючить разрешение у коменданта кладбища.

Сотворив на физии маску вечно виноватого советского клиента, я робко постучал в комендантову дверь, приоткрыл её и тут же закрыл, увидев, что перед неинтеллигентного вида мужиком за громадным канцелярским столом стоит громко рыдающая женщина. Но из-за двери послышался рык коменданта:

- Чего там, заходи!

Зашел. Комендант вопросительно уставился на меня, но начать свою жалобу мне не удавалось, так как посетительница, продолжая рыдать, о чем-то просила коменданта. Невольно мне пришлось узнать причину стенаний дамы.

Накануне скончался её муж, которого она, судя по слезам, очень любила и страстно желала, чтобы земля ему была пухом. Но не любая земля, а только почва Новодевичьего. Аргументировала свое желание вдова тем, что её муж - композитор Хаит. Это имя идущим за нашим поколениям ничего не скажет, но мы-то росли под звуки хаитовского марша "Все выше, и выше, и выше..."

После очередного витка плача, комендант, решившись, извлёк громадную бухгалтерскую книгу и стал ее перелистовать, бормоча:

- Хаит... Хаит... композитор... Вот! - и он едва ли не торжествующе протянул вдове книгу, раскрытую на одной из страниц. - Глядите: вот вам композиторы на "Ха"! Хачатуряна или Хренникова хоть сейчас несите, а Хаит здесь не значится!

Окончания разговора я не слышал, так как меня вынесло за дверь.

К моему удивлению, разрешение на проникание внутрь пантеона у коменданта, удовлетворенного, очевидно, победой над вдовой, я получил быстро.

На этом рассказ о посещении Новодевичьего не заканчивается, так как хочу рассказать об эпизоде, приключившемся спустя полчаса после посещения коменданта.

Разыскав захоронение, по поводу которого у меня было киевское поручение, и, убедившись, что могила содержится в относительном порядке, направился к Лемешеву. Найти его могилу было нетрудно - она выделялась обилием свежих цветов, к которым я присовокупил свой букетик. Стоявшая у могилы одинокая пожилая женщина окинула меня внимательным взглядом, но ничего не сказала.

Спустя минут двадцать эта женщина подошла к стоянке такси, у которой маялся я, ожидая дефицитную в те годы шашечную машину.

Пришлось ждать долго, и когда машина, наконец, подошла, я предложил даме занять такси раньше меня. Она принялась отказываться, и, в конце концов, выяснилось, что нам по дороге.

Когда мы отъехали, дама осведомилась:

- Вы не родственник Сергея Яковлевича?

Когда я отмел это обидное для великого тенора предположение, спутница, сказала:

- Я часто навещаю могилу Лемешева, но первый раз вижу, чтобы цветы ему приносил мужчина, обычно это делают его поклонницы.

Я попросил присоединить меня к числу последних.

- Очень приятно узнать о такой любви к хорошему вокалу, - сказала дама. - Мне - особенно, так как я много лет пела на одной сцене с Сергеем Яковлевичем.

- ???

- Меня зовут Шумская...

Я тут же воспользовался столь неожиданным знакомством с лучшим лирическим сопрано советского периода, чтобы получить разрешение на присылку составленной мною её дискографии. Отсюда впоследствии возникла переписка, продолжавшаяся до кончины Елизаветы Владимировны.

* * *

Июнь какого-го года. Я - в Ленинграде. Живу в гостинице-общежитии Академии Наук на улице Халтурина недалеко от Летнего сада. Я и глубокой зимой сплю скверно, а тут, в белых ночах, нежиться в постели и вовсе неохота. И примерно в начале пятого, когда уже вовсю светит солнце, выхожу на пустынную улицу, через какую-то приоткрытую боковую калитку пробираюсь в Летний сад. Устраиваюсь на центральной аллее, в торце которой раскрывается во всей торжественной прелести декорация к первой картине "Пиковой". Тихо. Безлюдно. Благодать.

Но внезапно из какой-то боковой аллеи начинает доноситься крик - не крик, вопль - не вопль, рык - не рык, скорее, причудливая смесь этих звуков, которая никак не может издаваться человеком.

Становится зябко... И тут...

...Тут на главную аллею выходит... Не знаю, как и описать...

Что-то крестообразное движется, неестественно широко раскинув в стороны длиннющие руки. Это "что-то" непрерывно на одной ноте издает звуки иерихонской мощи.

Первое побуждение - бежать. Но тут замечаю, что с трудом, рывками передвигающийся человек бессознательно пьян. А орет, по-видимому, от ужаса, так как в рукава его застегнутого на все пуговицы пальто продета половая щетка - известный трюк: понятно, что человек самостоятельно из этого плена не может освободиться. Персонаж несомненно не понимает, что с ним, где он и почему он не может свести руки, и от этого орет еще ужаснее.

Тут же расстегиваю пальто бедняги и вижу на лацкане пиджака "Золотую звезду Героя". Обретя свободу, человек несколько успокаивается. На его лице появляются признаки сознания, и он явно на автопилоте начинает бормотать:

- Домой... хочу домой... домой... Марата 27... Марата 27...

Так... Придется доставить Героя домой. Вытаскиваю его на набережную, приготовившись упрашивать таксиста посадить в машину это бесчувственное тело. Но, к моему приятному удивлению, первое же такси останавливается само и шофёр, гостеприимно распахивая дверцу, приветствует моего подопечного:

- Доброе утро, Василий Павлович! Добро пожаловать! Тут меня осеняет: ба, да это Соловьев-Седой!

Шофер убеждает меня, что сопровождать композитора надобности нет, его дом известен каждому в таксопарке, а денег тоже давать не надо: жена заплатит сколько положено и еще сверху.

Отправив автора "Вечера на рейде" домой, преисполнился чувством выполненного долга по отношению к советской музыке и пошел досиживать свое на центральной аллее. Но благостность уже испарилась. И в то утро больше не появлялась.

ОГЛАВЛЕНИЕ


МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИМПРЕССИИ
(Заметки для собственного потребления)





Глинка
Поразительным благородством пронизана вся его музыка. Вся - от юношеского "Патетического трио" до "Князя Холмского". Он, по-видимому, единственный в мировой музыке композитор, из-под пера которого не выходило ничего, что не заслуживало бы определения - шедевр. Но даже среди этого собрания шедевров у него есть вещи, от которых замирает и сердце, и дух. Например, "Ах, когда б я прежде знала, что любовь творит беды...", весь польский акт из оперы "Иван Сусанин", большая ария Руслана, "Прощание с Петербургом", "Разлука". И конечно, шедевр шедевров, одна из вершин того, что было создано в мировой музыке - увертюра к опере "Руслан и Людмила", непостижимая по неожиданности, красоте и радостной упругости.

Вслушиваясь в эту оперу, почти осязаемо видишь, как он легко, играючи, как и положено гению, шел от ученичества и наставлений Зигфрида Дена (канон "Не томи, родимый...") до прощания Сусанина с дочерью, которое по искренности интонаций в оперной литературе не знает равных - ни до Глинки, ни после.

"Руслана и Людмилу" я не могу слушать часто - от напора гениальной музыки устаю почти физически. Эпитетов не подберу. Да и какими эпитетами описать "Какое чувствую мгновенье...", каватину Гориславы, рондо Фарлафа. И конечно, непостижимую по красоте большую арию Людмилы из третьего акта.

Не выстраиваю композиторов по ранжиру, но в моей шкале ценностей Глинка всегда будет занимать одно из первых мест.

Римский-Корсаков
Отношения с этим выдающимся композитором у меня не простые. Выпадает слушать - не отказываюсь, но выбираю очень немногое. В юношестве упивался "Шехеразадой" и "Испанским каприччио". Сегодня слушать эти вещи не стану. Да, поразительный блеск и вряд ли кем-либо превзойденное совершенство оркестровки. Но это уже не моя музыка.

Оперы? "Псковитянка" кажется мне скучной. "Майская ночь"- довольно примитивной. Из "Садко", в котором море выдумки и вкуса, ставил бы на проигрыватель только окончание первого акта с выходом Садко ("Привет вам, гости именитые") и последующей ссорой с купцами ("Каждый хвалится по-особому..."). "Сказку о царе Салтане" слушать не тянет. "Золотого Петушка" и "Кощея бессмертного" знаю плохо. Первую оперу на сцене не слушал никогда, вторую - лишь один раз и не раскусил. Однако с удовольствием слушаю "Моцарта и Сальери", особенно запись с Лемешевым и Пироговым.

Но это не значит, что у Римского нет шедевров. Так, обе арии Марфы из "Царской невесты", особенно первая ("В Новгороде мы с Ваней рядом жили...") - образцы красоты и совершенства.

Для меня вершина Римского-Корсакова - вступление к "Сказанию о Китеже", которое могу слушать бесконечно.

Но в общем Римский - композитор не мой. Это, разумеется, факт только моей биографии и не более того.

Чайковский
В патетику впадать при упоминании его имени не хочется, но и обойтись без неё трудно.

На каждого из нас предшествующая культура человечества оказывает более или менее сильное влияние (прошу прощения за трюизм). Так вот, личность Чайковского более всего определила и выстроила мои эстетические привязанности. Это как первая любовь - если она настоящая, то уж навсегда. Поэтому с юного возраста, пятнадцати-шестнадцати лет я почувствовал, что опера "Пиковая дама" навсегда останется со мной. Потом пришла Первая симфония, которую слушаю с радостью, особенно вторую часть. Затем и симфоническая поэма "Манфред", которую люблю безмерно. Однажды даже публично признал это в автобиографической статье. Но к Четвертой, Пятой и особенно ко Второй симфонии чувства мои не столь пронзительны. Третья же симфония долгое время оказывалась белым пятном, даже загадкой моего музыкального самообразования. Ни разу не встречал её в филармонических программах и на пластинках. Только недавно благодаря CD-диску прослушал все симфонии Чайковского.

Не пытался анализировать, почему такое светлое, радостное и трепетное ощущение вызывает балет "Щелкунчик". Когда настроение портится, всегда слушаю его - с начала до конца. При звуках финального па-де-де в носу начинает щипать - так было и в двадцать лет, и сегодня - в семьдесят лет. То же с Панорамой из балета "Спящая красавица".

Шестая симфония - не просто великая музыка. В соответствии с моей шкалой ценностей это одно из наиболее выдающихся свершений человеческого духа. Возможно, потому её исполнение не всегда удается дирижерам, даже великому Рахлину. Только один раз, на зорьке юности, был потрясён исполнением Абендрота.

Одно из самых значительных, неизгладимых впечатлений осталось у меня от посещения дома Чайковского в Клину. Чего только стоит положенная на козлы выстроганная доска - та самая, на которой композитор в последний год жизни написал Шестую симфонию.

Прокофьев
Кто постигал его сразу? Вот и я... Правда, с юных лет сразу и навсегда полюбил "Классическую" симфонию. Дальше много лет довольствовался музыкальными фрагментами (марш из оперы "Три Апельсина", отдельные "Мимолетности" и т.п.). Потом вслушался в понятную и мелодическую Седьмую симфонию, которая понравилась.

В школьные годы, кажется, в "Советской музыке" прочёл реплику неизвестного мне профессора о том, что музыка балета "Ромео и Джульета" так же прекрасна, как "Лебединое озеро". (Конечно, эго было до 48-го года и ждановского погрома). Помню, что очень обиделся за балет Чайковского, решив, что профессор "выпендривается". Сегодня я ставлю диск с обеими сюитами из "Ромео" охотнее, чем "Озеро", музыка которого за многие годы стала слишком привычной. Заключительная часть второй сюиты ("Смерть Ромео") для меня - одна из самых гениальных страниц мировой музыки.

Бетховен
Полагаю, что эволюция моего восприятия Бетховена достаточно типична. В молодые, даже очень молодые годы - Третья и Пятая симфонии. Чуть позже - Седьмая, Пятый фортепьянный концерт, "шлягерные" фортепианные сонаты.

Сегодня слушаю с большей охотой ранние симфонии - Первую и Вторую. Реже - Восьмую. Совсем редко "Пасторальную", которой раньше упивался. Никогда не любил Девятую симфонию, и сегодня - меньше, чем когда-либо. Фортепьянные концерты мне дороги, кроме Пятого, который приелся. Неизменно люблю скрипичный концерт, и нежно и преданно - Тройной концерт, оба романса для скрипки с оркестром. И еще "Фантазию" для фортепьяно, хора и оркестра.

Чувствую себя виноватым, что так и не постиг "Фиделио". Слушал в записи многократно, в том числе при участии моего любимого певца Нэлепа, но - не проникся. Виноват, но уже вряд ли исправлюсь.

Мендельсон
В молодые годы как-то прошел мимо него. То есть, конечно, часто слушал "Итальянскую" и "Шотландскую" симфонии, скрипичный концерт и музыку ко "Сну в летнюю ночь". Нравилось, но не более того.

Только в последние годы узнал композитора в достаточно полном объеме и пришёл в восторг. Сейчас отношение к нему трепетное. Не знаю почему, но его музыка стала для меня родной, включая оба фортепьянных концерта, прежде казавшихся скучноватыми. Невесть почему не исполняют изумительнейшие Второй и Третий, отдавая предпочтение козырному Первому. А поразительной красоты и благородства двойной концерт для скрипки и фортепьяно и неизвестная прежде Вторая (хоровая) симфония! Восторгаюсь и поразительным октетом. В музыке Мендельсона много и других гениальных мест.

Бизе
Мой путь к "Кармен" довольно обычен, традиционен: в 16 лет - упоение; в 18 - очень хорошо, но уже привычно; в 20 - шарманка; в 25 - похоже, что это все же музыка!; в 30-50 - гениально! (правда, за исключением раздражающего меня дуэта Микаэлы и Хозе из первого акта оперы, сладкого, как чупа-чупс). После 60 лет не отказываюсь от определения "гениальная опера", но слушать не хочется. Разве с каким-то очень интересным гастролёром.

Но юношескую симфонию - готов слушать всегда и сколько угодно.

Пуччини
Отношения с ним не однозначны. До 30-и - не переносил. Потом вслушался в записи "Богемы" - одну с Лемешевым (тут комментарии излишни), вторую - с Шумской-Мими (Она в этой записи велика и упоительна) - и влюбился в его музыку по уши. Слушаю "Богему" с радостью и сегодня, а при заключительных аккордах становлюсь расслабленно-сентиментальным.

После этого пытался полюбить "Тоску" и "Батерфляй", но не смог. Шлягеры из них давно не волнуют, а промежутки между ними - скучны. Тем более не трогают "Девушка с Запада", "Плащ" и "Джанни Скикки" (кроме ариозо Лауретты из этой оперы).

В возрасте примерно сорока лет наконец вслушался в "Турандот", и поняп, что опера гениальна. Нежно люблю её и сегодня.

Осколки
Если бы я был музыковедом, то написал бы ученую работу о маленьких, в несколько нот, отрывках из опер, симфоний, концертов, которые неизменно оказывают на меня завораживающее действие. Например:

а) в первом акте "Пиковой дамы" берущая за душу реплика Германа "Ты меня не знаешь...";

б) в третьей части скрипичного концерта Бетховена внезапно главную тему в скрипичной партии прорезает мелодия-песня какой-то нереальной, неправдоподобной красоты, потом песня повторяется оркестром и... исчезает навсегда;

в) в дуэте Иоланты и Водемона при словах: "Твое молчанье непонятно, не знаю, чем мои слова..." у меня начинают влажнеть глаза. Почему - не понимаю;

г) в третьей части Тройного концерта Бетховена после реплик виолончели и скрипки вступает рояль, и это место тоже, невесть почему, всегда отзывается во мне блаженством;

д) в Форельном квинтете Шуберта место, когда после струнной прелюдии вступает рояль, готов слушать бесконечно.

Этот алфавит можно продлевать очень долго. Потому - оборву...

ОГЛАВЛЕНИЕ


СПИСОК НАУЧНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫХ ИЗДАНИЙ Ю.Я. ФИАЛКОВА






Оповідання з хімії. Державне учбово-педагогічне видавництво "Радянська школа", Київ, 1960.

Шукайте Иоахима Кунца... (под псевдонимом Юрий Цветков), науково-фантастичні оповідання. Видавництво ЦК ЛКСМУ "Молодь", Київ, 1963.

Девятый знак. Москва, "Детская литература", 1963,1965

Теплота + электрический ток (на литовском языке). Издательство "Минтис", Литовская ССР, 1965

Алхимия XX века (ни литовском языке). Издательство "Минтис", Литовская ССР, 1966.

Ядро - выстрел! Москва, "Детская литература", 1966.

Михайло Васильович Ломоносов. Видавництво "Радянська школа", Київ, 1968.

В клетке №... Москва, "Детская литература", 1969.

Сделал всё, что мог... (Из жизни М.В. Ломоносова). Москва, "Детская литература", 1972.

Не только в воде. Ленинград, издательство "Химия", 1976,1989.

Как там у вас, на Бета-Лире?.. Москва, "Детская литература", 1977

Необычные свойства обычных растворов. Москва, "Педагогика", 1978.

Свет невидимого. Москва "Детская литература", 1984.


Ю.Я. Фиалков - книги




Комментарии
К1 Фосфин со слабыми органическими кислотами солей не образует - в отличие от аммиака. Аналогично не реагирует с органическими кислотами и белый фосфор. Огни на поле и характерный чесночный запах почти наверняка обусловлены парами фосфора, а не образованием фосфина.
Прим. ред.

К2 Интересно сопоставить реакцию на иодистый азот профессора-химика и профессора-математика. Приведем цитату из книги Ю.А. Золотов - Химики ещё шутят [ссылка]

Напуганный математик
В 50-х годах лекции по высшей математике студентам химфака МГУ читал профессор механико-математического факультета Тумаркин. Лектор внятно и размеренно излагал предмет, прохаживаясь за кафедрой вдоль доски. Вдруг передняя стенка кафедры почему-то вывалилась и плашмя, с громким сухим хлопком, упала на пол. Реакция лектора оказалась совершенно неожиданной: он застыл, подняв ногу стал вопросительно смотреть на аудиторию.

Выяснилось, что несколько лет назад студенты-химики над ним подшутили, рассыпав вдоль доски влажный йодистый азот, который, высохнув, с громким хлопком взрывается от малейшего прикосновения.

Прим. ред.

Обнаружив ошибку на странице, выделите ее и нажмите Ctrl + Enter

ОГЛАВЛЕНИЕ

ОБРЫВКИ БИОГРАФИИ
Записки благополучного еврея
Мой друг Лёнька
Со студентами на кукурузе
Я и ЦК КПУ
Эпизоды

ЛЮДИ РАЗНЫЕ И НЕ ОЧЕНЬ
Низшие чины и собаки
Вариации на тему "Сергей Николаевич Оголевец"
Встреча с Павлом Григорьевичем Тычиной
Профессор химии - оперный певец - актриса
Главный эксперт ЦК по цветной металлургии
Как состарили кинжал
Академик Д., баварское пиво и копчёнка
"Создатель" концепций и учебников из "Менделеевки"
Партийный вождь П. Е. Шелест

ВОСПОМИНАНИЯ ОППОНЕНТА, РЕЦЕНЗЕНТА И ЧЛЕНА УЧЕНЫХ СОВЕТОВ
Провинциальная история
Рассказ с моралью
Защитная мозаика

КОЕ-ЧТО ХИМИЧЕСКОЕ
Надежная фирма "Кальбаум"
Камешки из химико-мемуарной мозаики

ЗАРУБЕЖ
Венгрия
Польша, 1973, 1977
Куба - любовь моя?

КПИ - ЛИЧНОСТИ И ЛИЦА...
Академик с причудами (В. А. Плотников)
"Химии бояться не надо!" (В. А. Избеков)
Нейтральный профессор
"Зодчий" в роли ректора
Партийный секретарь
Начальник первого отдела
Происки зелёного змия
Профессора партийной истории
Б. Рубенчик. Послесловие

ПРИЛОЖЕНИЕ

К "ОБРЫВКАМ ИЗ БИОГРАФИИ"

КАМЕШКИ ИЗ ХИМИЧЕСКОЙ МОЗАИКИ
Как изгнать нечистую силу
Нейтрализация?

УКРОЩЕНИЕ БЫТА

ВЫМЫШЛЕННЫЙ ИЗОБРЕТАТЕЛЬ

ОТРЫВКИ ИЗ КНИГИ ФЕЛИКСА КВАДРИГИНА: "НА БАЙДАРКЕ"
Закупка провианта
Пищи варение

"МОЯ ЖИЗНЬ В ИСКУССТВЕ"

МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИМПРЕССИИ

СПИСОК НАУЧНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫХ ИЗДАНИЙ Ю. Я. ФИАЛКОВА

Доля правды - Фиалков Ю.Я.


Фиалков Ю.Я.
Фиалков Ю.Я.

<Профессия - химик (жизнь химиков)>

<Химические вулканы и Фараоновы змеи ч.2> <Химические вулканы ч.1> < Опыты со щелочными металлами > < Опыты со щелочными металлами 1 > [Эксперименты с ацетиленом, метаном, пропаном и бутаном] <Эксперименты с пропан-бутановой смесью 1> <Эксперименты с пропан-бутановой смесью 2> <Эксперименты с фосфором ч.1> <Эксперименты с фосфором ч.2> <Эксперименты с водородом 1> <Эксперименты с водородом 2> <Эксперименты с водородом 3> <Хлористый азот (трихлорид азота). Иодистый азот (нитрид иода)> <Перекись ацетона, ГМТД, органические перекиси> <Черный порох> <Кумулятивный эффект (№5 2011)> <Нитроглицерин, Этиленгликольдинитрат, Нитроэфиры, Нитропроизводные> <Огонь от капли воды (№1 2012)> <Огонь на ладони (Холодный огонь)> <Ртуть, Амальгамы, Соединения Ртути>
<Приключения Химиков / Жизнь Химиков (Обсудить на форуме)> [Отправить Комментарий / Сообщение об ошибке]